Реферат Курсовая Конспект
ПРО ЭТУ КНИГУ - раздел Образование, Ч 88 ...
|
Ч 88
Лауреат Ленинской премии, литературовед, поэт и критик К. И. Чуковский-— общепризнанный мастер художественного перевода. Он переводил Дефо, Киплинга, Уайльда, Уитмена, Гвена, Честертона и др
Теоретические положения, разработанные К- И. Чуковским на основе своей переводческой практики и изучения работы других переводчиков, ныне нашли широкое признание Результаты многолетних наблюдений над созданием художественных переводов он излагает в настоящей книге
Хотя кита посвящена проблемам, связанным с искусством перевода, в пей затронуты и другие существенные вопросы литературного мастерства.
Написана она общедоступно. Даже наиболее сложные проблемы излагаются в ней живо и увлекательно.
Глава первая, СЛОВАРНЫЕ ОШИБКИ
то было в тридцатых годах. В Академии наук издавали юбилейную книгу о Горьком. Один из членов ученой редакции позвонил мне по телефону и спросил, не знаю ли я английского писателя Орчарда.
— Орчарда?
-— Да. Черри Орчарда.
Я засмеялся прямо в телефон и объяснил, что Черри Орчард не английский писатель, а «Вишневый сад» Антона Чехова, ибо «черри» — по-английски вишня, а «орчард» — по-английски сад.
Мне заявили, что я ошибаюсь, и прислали ворох московских газет за 25 сентября 1932 года, где приведена телеграмма Бернарда Шоу к Горькому.
В этой телеграмме, насколько я мог догадаться, Бернард Шоу хвалит горьковские пьесы за то, что в них нет таких безвольных и вялых героев, какие выведены в чеховском «Вишневом саде», а сотрудник ТАСС, переводя впопыхах, сделал из заглавия чеховской пьесы мифического гражданина Британской империи, буржуазного писателя мистера Черри Орчарда, которому и выразил свое порицание за то, что его персонажи не похожи на горьковских '.
В переводческой практике подобные превращения — дело обычное.
У Михаила Фромана есть такой перевод одного стихотворения Киплинга:
Словно в зареве пожара Я увидел на заре, Как прошла богиня Тара, Вся сияя, по горе, —
хотя Тара — отнюдь не богиня и даже не женщина, а всего лишь гора Тара Дэви — одна из гималайских вершин2.
Таких ляпсусов можно привести очень много. Вот один — наиболее разительный.
Превосходный переводчик Валентин Сметанич (Стенич), переводя с немецкого французский роман Шарля-Луи Филиппа, изобразил в переводе, как юная внучка, посылая из Парижа деньги своему старому дедушке, живущему в деревенской глуши, дает ему такой невероятный совет:
— Сходи на эти деньги к девочкам, чтобы не утруждать бабушку.
Эта фраза предопределила дальнейшее отношение переводчика к героине. Он решил, что жизнь в Париже развратила ее, и всем ее дальнейшим поступкам придал оттенок цинизма. Каково же было удивление переводчика, когда через несколько лет он познакомился с подлинником и увидел, что внучка, посылая дедушке деньги, отнюдь не предлагала ему истратить эти день-
1 См , например, «Известия» от 25 сентября 1932 г 2Редьярд Киплинг Избранные стихи. Л., 1936, стр 221.
ги на распутство, а просто советовала взять служанку, чтобы бабушке было легче справляться с домашней работой.
Еще печальнее ошибка М. К. Лемке, редактировавшего Собрание сочинений А. И. Герцена. Перелистывая это издание, я обнаружил престранную вещь: оказывается, Герцен так нежно любил Огарева, что посылал ему по почте куски своего собственного мяса.
Лемке дает такой перевод одной его записки к Огареву:
«Возьми мою междуфилейную часть о Мазаде. Я ее пришлю на днях» '.
К счастью, это дружеское членовредительство — миф, так как в подлиннике сказано ясно:
«Возьми мою газетную статейку (entrefilet) о Мазаде. ..»
Конечно, к этим чисто словарным ошибкам мы должны относиться с величайшей строгостью, ибо неисчислимы бедствия, которые порой может принести переводимому автору неверная интерпретация одного-единственного иноязычного слова.
Если бы нужен был наиболее наглядный пример, я процитировал бы стихотворение негритянского поэта Л. Хьюза в переводе опытного литератора Михаила Зенкевича. Стихотворение озаглавлено «Черная Мария», и в нем, судя по переводу, рассказывается, какой страстной любовью пылает некий негр к чернокожей красавице, которая отвергла его:
В Черной Марии Сияние дня Не для меня.
Воображаю, как был огорчен переводчик, когда обнаружилось, что Черная Мария — не женщина, а... тюремный автомобиль для перевозки арестованных, и что на самом-то деле негр не очень пламенно стремился в объятья к этой ненавистной «Марии». Стихи следовало перевести вот такими словами:
1 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений, т. XX. Пг, 1923, стр. 258.
«Черная Мария» За окном видна, «Черная Мария» Встала у окна. Не за мной, надеюсь, В этот раз она'
(Перевод В Британишского) '.
Верно сказал Лев Гинзбург:
«От одного слова зависит подчас не только судьба перевода, но и творческая судьба самого переводчика»2.
В одном из произведений Павла Тычины украинский пан, рассердившись на слугу, закричал:
— Гоните его! Гоните его прочь!
По-украински гоните — женить. Не подозревая об
этом, переводчик подумал, что дело идет о свадьбе, и написал в переводе:
— Женить его, женить!3
И еще пример из той же области. Михаил Светлов, переводя стихотворение украинского поэта Сосюры, приписал Сосюре такую строку:
По розам звенел трамвай.
Прочтя этот загадочный стих, читатель был вправе подумать, что Сосюра — мистик-символист, сближающий явления городской обыденщины с какими-то небесными розами, может быть, с голубыми розами немецких романтиков, может быть, с блоковской розой из трагедии «Роза и крест», может быть, со Святой Розой средневекового рыцарства:
Lumen coeli, sancta rosal
Прочтя у Сосюры в переводе Михаила Светлова об этом трамвае, звенящем по розам, мы могли бы без дальних околичностей причислить Сосюру к эпигонам
1 Указано Е. Г. Эткиндом в его книге «Поэзия и перевод».
Л, 1963, стр 145—146.
2 Л Гинзбург Вначале было слово. Сб. «Мастерство пе
ревода» М, 1959, стр. 291.
3 В. Н. Клюева. Заметки о переводе с украинского языка.
«Тетради переводчика». Изд 1-го Московского педагогического ин
ститута иностранных языков, 1960, № 1 (4), стр. 2.
брюсовской или блоковской школы. И все произошло оттого, что переводчик не знал, что «pir» по-украински угол, и принял его за розу! В подлиннике сказано просто:
На углу звенел трамвай
(На роз! дзвешв трамвай).
Одной этой словарной ошибкой Михаил Светлов дал читателю неверное представление о творческой физиономии Сосюры.
Но значит ли это, что он плохой переводчик? Нисколько. Он подлинный поэт, и его ошибка — случайность.
Все же хотелось бы, чтобы в нашей переводческой практике такие случайности не случались совсем.
Хуже всего то, что иные ошибки повторяются снова и снова, из рода в род, из эпохи в эпоху. Читаю, например, в «Саге о Форсайтах» про молодого Майкла Монта, который везет в челноке через реку юную красавицу Флер. Юноша увлечен разговором. И вдруг:
«Монт, — говорится в романе, — поймал небольшого краба и сказал вместо ответа:
— Вот был (!) гадина»1.
Все это, не правда ли, странно. Какой же влюбленный молодой человек станет во время пылкого разговора с любимой заниматься охотой на крабов, которые, кстати сказать, не водятся в тех местах. А если уж ему каким-то чудом удалось овладеть этой редкой добычей, зачем он зовет ее гадиной, и притом не настоящей, а бывшей:
— Вот был гадина!
Разгадка этой странности — в подлиннике. «Поймать краба» у англичан означает сделать неловкое движение веслом, глубоко завязить его в воде. Значит, разговаривая с девушкой, Монт и не думал ловить в это время каких бы то ни было раков, а просто от душевного волнения не справился как следует с греблей.
'Джон Голсуорси Сага о Форсайтах, т I M, 1937 стр. 706, та же ошибка повторяется во многих других ичдания
Я не упоминал бы об этой ошибке, если бы она не повторялась так часто, переходя из поколения в поколение. Когда-то на нее наткнулся Фридрих Энгельс.
Произошло это при таких обстоятельствах: один из английских спортсменов, пересекая вместе с другими 1ребцами Ла-Манш, сделал то самое движение веслом, которое у англичан называется «поймать краба». О его спортивной неудаче поведала читателям английская пресса, а лондонский корреспондент очень крупной немецкой газеты перевел это сообщение так:
«Краб зацепился за весло одного из гребцов».
Забавная эта ошибка попалась на глаза Фридриху Энгельсу в 1885 году, и он высмеял невежду переводчика '.
Но даже это, как мы только что видели, не образумило переводчицу «Саги». Через пятьдесят лет как ни в чем не бывало она возобновила все ту же охоту за крабами.
«Крабы» бывают всякие: одни мелкие, другие покрупнее.
В литературе сохранилось немало смешных анекдо-тов о ляпсусах тех горе-переводчиков, которые то и дело попадают впросак из-за неполного, однобокого знания лексики чужого языка.
В романе «Чернокнижников» А. В. Дружинина кто-то переводит русскую фразу:
«Кабинет моей квартиры очень сыр» — при помощи такой французской ахинеи:
«Mon logement est ires fronrage»2.
H. С. Лесков в романе «На ножах» сообщает, что одна из его героинь перевела выражение: «Canonise par le Pape» (то есть «причислен папой к лику святых») : «Расстрелян папой»3.
1 Ф Энгельс. Как не следует переводить Маркса.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 21 М., 1961,
стр 237—238.
2 Собрание сочинений А. В Дружинина, т. VIII. СПб., 1867,
стр 306 Le fromage — по-французски — сыр (молочный продукт).
3Н С. Лесков На ножах Полное собрание сочинений, т 23 СПб, 1903, стр 165
Hci.H о в одном лондонском журнале был высмеян Eci^? --'вероятный невежда, который, прочтя французские &-схлицание «a bas la tyrannie!» («долой тира-н-к'». понял его так: «чулок — это тиранство»1.
.'Л И. Пыляев в своей известной книге о замеча-
- ~г ы чудаках рассказывает, что один из этих чуда-
• з. желая сказать: «Ваша лошадь в мыле», говорил:
«Yotre cheval est dans le savon!»2
Такими замечательными «чудаками» являются переводчики, не знающие фразеологизмов того языка, с которого они переводят. Многие из них усвоили иностранный язык только по словарю, вследствие чего им неизвестны самые распространенные идиомы.
Они не догадываются, что «god bless my soul» — не всегда означает: «боже, благослови мою душу!», а часто совсем наоборот: «черт побери!» и что «сослать в Ковентри» на самом-то деле имеет значение подвергнуть остракизму, бойкотировать.
Но, конечно, всех этих переводчиков превзошла американка мисс Мэриан Фелл, которая лет через десять после смерти Чехова опубликовала в США его произведения в своем переводе. Там она сторицей отомстила своим русским коллегам за все их ошибки и промахи. Поэт Батюшков, упоминаемый Чеховым, стал у нее православным попом (она смешала «Батюшков» и «батюшка»), генерал Жомини превращен в Германию (она смешала Jomiini и Germany), а Добролюбов превратился в святого «добролюбца» Франциска Ассизского! 3
Гоголь оказался у нее баснописцем, собака Каш-танка — каштановым деревом (The Chestnut Tree).
И там, где у Чехова сказано «гной», она перевела «гений».
В «Иванове» граф Шабельский говорит, что он истратил на свое лечение тысяч двадцать рублей.
1 «Encounter», 1965, № 4, р. 53. Le bas — чулок.
2 М. И. Пыляев. Замечательные чудаки и оригиналы. СПб,
1898. Le savon — кусок мыла.
3 «Plays of A Chekhov. First series . » Translated from the
Russian, with an introduction by Marian Fell. New York (Scribner
and Sons), 1916.
Она перевела:
— Я ухаживал в своей жизни за несколькими ш сячами больных.
И весь образ графа Шабельского от этой одной строки мгновенно разлетелся вдребезги.
У Чехова сказано: «Тебя, брат, заела среда».
Она перевела: «Ты встал в этот день (должно быть, в среду) не той ногой с кровати».
Такими ляпсусами буквально кишат страницы переводов мисс Фелл. Они в достаточной мере исказили ее перевод.
Но представьте себе на минуту, что она, устыдившись, начисто устранила все свои ошибки и промахи, что «батюшка» стал у нее, как и сказано у Чехова, Батюшковым, «каштановое дерево» — Каштанкой, «святой Франциск» — Добролюбовым, — словом, что ее перевод стал безупречным подстрочником, — все же он решительно никуда не годился бы, потому что в нем так и осталось бы без перевода самое важное качество подлинника, его главная суть, его стиль, без которого Чехов — не Чехов.
В том-то и дело, что, как бы ни были порой губительны отдельные словарные ошибки, даже они далеко не всегда наносят переводу такую тяжелую травму, какую наносит ему искажение стиля.
И кто же решится сказать, что переводчики, ошибки которых я сейчас приводил, — и Михаил Светлов, н Стенпч (Сметанич), и Фроман — плохие переводчики и что работа их безнадежно плоха?
Это было бы большим заблуждением, так как художественные переводы нельзя измерять такими случайными промахами, какие были допущены ими и нисколько не типичны для них. Каковы бы ни были подобные промахи, перевод может считаться отличным, заслуживающим всяких похвал, если в нем передано самое главное: художественная индивидуальность переводимого автора во всем своеобразии его стиля.
Конечно, я не говорю о деловых переводах, преследующих чисто информационные цели. Там самое важное — словарная точность.
А в переводе художественном отдельные несоответствия слов, хотя и приводят порой к чудовищному искажению текста, чаще всего играют третьестепенную роль, и те критики, которые пытаются дискредитировать в глазах непосвященных читателей тот или иной перевод при помощи указаний на случайные, мелкие и легко устранимые промахи, пользуются такой демагогией исключительно для дезориентации читательских вкусов.
Я не собираюсь выступать в защиту переводческих «крабов»; я думаю, что с ними надлежит неослабно бороться, но главное бедствие все же не в них.
Чтобы вполне уяснить себе, в чем же заключается главное бедствие, попытаемся снова всмотреться в переводы мисс Мэриан Фелл. Конечно, отвратительно, что она путает годы, числа, деньги, имена и превращает людей в государства. Но куда отвратительнее тот пресный, бесцветный и скаредный стиль, который она навязывает произведениям Чехова, вытравляя из чеховских книг — систематически, страница за страницей— каждую образную, колоритную фразу, каждую живую интонацию.
«Будь я подлец и анафема, если я сяду еще когда-нибудь играть с этою севрюгой», «Я такой же мерзавец и свинья в ермолке, как и все. Моветон и старый башмак», «Жох мужчина! Пройда!» — все такие полнокровные речения она искореняет всемерно и заменяет их плоской, худосочной банальщиной.
Если у Чехова, например, один персонаж говорит:
«Сижу и каждую минуту околеванца жду!» — у переводчицы этот человек канителит:
«Я должен сидеть здесь, готовый каждую минуту к тому, что смерть постучится в мою дверь».
Ее идеал — анемичная гладкопись, не имеющая ни цвета, ни запаха, ни каких бы то ни было индивидуальных примет.
Если у Чехова, например, сказано: «Но маменька такая редька», мисс Фелл поправит его: «Но мать так скупа».
Если кто-нибудь иронически скажет:
«Помещики тоже, черт подери, землевладельцы!» —
она переведет все тем же стилем дрянного самоучителя:
«Неужели вы думаете, что вследствие вашего обладания усадьбой вы можете распоряжаться целым миром?»
В результате такой расправы с произведениями Чехова в них стерлись все интонации, все краски, все речевые характеристики каждого из его персонажей, и Медведенко стал похож на Треплева, Львов — на Шабельского, Марфа Бабакина — на Нину Заречную.
Согласитесь, что от этой замены энергичного, выразительного, многоцветного стиля серой и тусклой глад-кописью чеховские произведения терпят более тяжелый урон, чем от всех многочисленных словарных ошибок, которыми изобилуют переводы мисс Фелл.
То были только раны, порою царапины, очень легко излечимые. А здесь — злодейское убийство, уголовщина: полное уничтожение творческой личности Чехова, которая раскрывается нам в его сложном, могучем и динамическом стиле, — и подмена его, как художника, каким-то туповатым и сонным субъектом, который как будто во сне бормочет какие-то нудные фразы.
Глава вторая
Так трагедия Шекспира обращалась в средство агитационного воздействия в интересах господствующего класса>'.
Л^же «Гамлет» и тот при своем первом появлении на летсрбргской сцене был пропитан русским патриотическим духом. Согласно версии П. Висковатова, Гамлет-король восклицает:
Отечество! Тебе пожертвую собой!
Основным назначением этой версии «Гамлета» Сл.-j слжить с цел ям сплочения русского общества ьокр>г престола и царя для борьбы с надвигающимися наполеоновскими полчищами»2.
1 А. С. Б у л г а к о в. Раннее знакомство с Шекспиром в Рос-<Театральное наследство», Л., 1934, стр. 73—75.
Там же, стр. 78.
IV
Конечно, создатели подобных «Леаров» и «Гамлетов» даже не стремились к тому, чтобы стать ближе к Шекспиру.
Но нередко бывает так, что переводчик только о том и заботится, как бы вернее, правдивее передать на родном языке произведения того или иного писателя, которого он даже (по-своему!) любит, но пропасть, лежащая между их эстетическими, политическими и моральными взглядами, фатально заставляет переводчика, вопреки его субъективным намерениям, далеко отступать от оригинального текста.
Это можно легко проследить по тем досоветским переводам стихов великого армянского поэта Аветика Исаакяна, которые были исполнены Ив. Белоусовым и Е. Нечаевым. По словам критика Левона Мкртчяна, большинство допущенных ими отклонений от подлинника объясняется тем, что оба переводчика в ту пору находились под частичным влиянием некоторых народнических представлений. «Они, — говорил Левон Мкртчян, — подчиняли образность Исаакяна образности русской народнической лирики — ее надсоновской ветви»'.
Что же касается тех искажений оригинального текста, которые внесли в свои переводы стихов Исаакяна переводчики более позднего времени, критик объясняет эти искажения тем, что переводчики «пытались подогнать Исаакяна под поэтику русского символизма». В тогдашних переводах из Исаакяна, — говорит он, — «проявлялись образы и интонации, характерные
ДЛЯ СИМВОЛИСТОВ» 2.
А когда поэт-народоволец П. Ф. Якубович, известный под псевдонимом П. Я., взялся за перевод «Цветов зла» Шарля Бодлера, он навязал ему скорбную некрасовскую ритмику и затасканный надсоновский словарь, так что Бодлер у него получился очень свое-
1 Левой Мкртчян. Аветик Исаакян и русская литерату
ра. Ереван, 1963, стр. 120.
2 Там же, стр. 126.
образный — Бодлер в народовольческом стиле. Автор «Цветов зла» несомненно запротестовал бы против тех отсебятин, которыми П. Я- уснащал его стихи, заставляя его восклицать:
Несут они свободы И воскресенья весть Усталому народу.
Душа бессильно бьется,
Тоскует и болит
И на свободу рвется.
Эти отсебятины не только искажали духовную физиономию Бодлера, они подслащали ее.
У Бодлера есть стихотворение, которое начинается так:
Однажды ночью, лежа рядом с ужасной еврейкой, Как труп рядом с трупом...
П. Я. переиначил это стихотворение по-своему:
С ужасной еврейкой, прекрасной, как мертвый Изваянный мрамор, провел я всю ночь.
Не мог же он позволить Бодлеру ощущать себя и свою любовницу — трупами. Ему, переводчику, было бы гораздо приятнее, если бы у Бодлера не было таких чудовищных чувств, — если бы женщина казалась ему не отвратительным трупом, а, напротив, прекраснейшей статуей, «изваянным мрамором», чуть ли не Венерой Милосской. Этак, по его мнению, будет гораздо «красивее». Правда, при таком переводе от Бодлера ничего не останется и даже получится Анти-Бодлер, но переводчик этим ничуть не смущен: он рад подменить «декадента» Бодлера — собой, так как ставит свою мораль и свою эстетику значительно выше бодле-ровской. Пожалуй, он прав, но в таком случае незачем ему было и браться за переводы Бодлера, и можно себе представить, как возненавидел бы автор «Цветов зла» своего переводчика, если бы каким-нибудь чудом мог познакомиться с его переводами.
В одном из своих юношеских писем Валерий Брюсов четко сформулировал основную причину неудач переводчика.
«Якубович — человек совершенно иного склада воззрений, чем Бодлер, и потому часто непреднамеренно искажает свой подлинник. Таков перевод «Как Сизиф, будь терпеньем богат», где г. Якубович проповедует что-то покорное... у Бодлера же это одно из наиболее заносчивых стихотворений. Примеров можно привести сотни (буквально)»1.
Словом, беда, если переводчик не хочет или не может отречься от характернейших черт своего личного стиля, не хочет или не может обуздывать на каждом шагу свои собственные вкусы, приемы и навыки, являющиеся живым отражением мировоззренческих основ его личности.
Хорошо говорит об этом французский ученый Ш. Корбе, разбирая современный Пушкину перевод «Руслана и Людмилы» на французский язык: «.. .переводчик растворил живость и непринужденность подлинника в тумане элегантной классической высокопарности; из пенящегося, искрящегося пушкинского вина получился лишь пресный лимонад»2.
Гораздо чаще достигают точности те переводчики, которые питают к переводимым авторам такое сочувствие, что являются как бы их двойниками. Им не в кого перевоплощаться: объект их перевода почти адекватен субъекту.
Отсюда — в значительной степени — удача Жуковского (переводы Уланда, Гебеля, Соути), удача Василия Курочкина, давшего непревзойденные переводы стихов родственного ему Беранже. Отсюда удача Валерия Брюсова (переводы Верхарна), удача Бунина (перевод «Гайаваты» Лонгфелло), удача Твардовского (переводы Шевченко), удача Благининой (переводы Л. Квитко).
Отсюда удача Стефана Малларме (переводы Эдгара По), удача Фицджеральда (переводы Омара Хайяма) и т. д. и т. д. и т. д.
1 «Письма В. Я- Брюсова к П. П. Перцову». М., 1926, стр. 76.
2 Ш. Корбе. Из истории русско-французских литературных
связей. Сб. «Международные связи русской литературы». Под ре
дакцией акад. М. П. Алексеева. М.--Л., Издательство АН СССР,
1963, стр. 202.
Все это так. Это бесспорная истина.
Но разве история литературы не знает таких переводов, которые отличаются величайшей близостью к подлиннику, хотя духовный облик переводчика далеко не во всем совпадает (а порой и совсем не совпадает) с духовным обликом переводимого автора?
Сколько есть на свете великих писателей, которые восхищают нас своей гениальностью, но бесконечно далеки и от нашей психики, и от наших идей! Неужели мы оставим без перевода Ксенофонта, Фукидида, Петрарку, Апулея, Чосера, Боккаччо, Бена Джонсона лишь потому, что многими своими чертами их мировоззрение чуждо нам — и даже враждебно?
Конечно нет. Переводы эти вполне в нашей власти, но они несказанно трудны и требуют от переводчика не только таланта, не только чутья, но и отречения от собственных интеллектуальных и психических навыков.
Один из самых убедительных примеров такого отречения: переводы классиков грузинской поэзии, исполненные таким замечательным художником слова, как Николай Заболоцкий.
Едва ли в середине XX века он чувствовал себя единомышленником средневекового поэта Руставели, создавшего в XII веке своего бессмертного «Витязя в тигровой шкуре». И все же нельзя и представить себе лучший перевод, чем перевод Заболоцкого: поразительно четкая дикция, обусловленная почти магической властью над синтаксисом, свободное дыхание каждой строфы, для которой четыре обязательных рифмы — не обуза, не тягота, как это нередко бывало с другими переводчиками «Витязя», а сильные крылья, придающие стихам перевода динамику подлинника:
Суть любви всегда прекрасна, непостижна и верна. Ни с каким любодеяньем не равняется она: Блуд — одно, любовь — другое, разделяет их стена, Человеку не пристало путать эти имена.
И таких строф — не меньше семисот, а пожалуй, и больше, и все они переведены виртуозно.
Точно так же Заболоцкому не понадобилось чувствовать себя единоверцем вдохновенного грузинского певца Давида Гурамишвили, жившего двести пятьдесят лет назад, при Петре I, чтобы с такой поэтической силой воссоздать его благочестивый призыв:
Слушайте же, люди, верящие в бога,
Те, кто соблюдает заповеди строго:
В день, когда пред вами мертвый я предстану,
Помяните миром душу бездыханну '.
Каким нужно обладать художническим воображением, чтобы, издавна покончив с религией, все же с таким совершенством перевести религиозные размышления старинного автора:
Ты один спасаешь, боже, Заблудившихся в пути! Без тебя дороги верной Никому не обрести.
К мастерству переводчика Николай Заболоцкий всегда предъявлял самые суровые требования.
«Если, — писал он, — перевод с иностранного языка не читается как хорошее русское произведение, — это перевод или посредственный, или неудачный»2.
Свою заповедь он блистательно выполнил, сделав русскими стихи того же гениального грузина Давида Гурамишвили, поэма которого «Веселая весна» пленительна изысканностью своего стихового рисунка и прелестным изяществом формы. Самые, казалось бы, грубые образы, очень далекие от условных приличий, подчиняясь музыке этих стихов, воспринимаются как наивная пастораль, как идиллия, проникнутая простодушной и светлой улыбкой:
Почувствовав влечение к невесте, Стал юноша склонять ее, чтоб вместе
1 Грузинская классическая поэзия в переводах Н. Заболоц
кого, т. 1. Тбилиси, 1958, стр. 512. О Давиде Гурамишвили см. ста
тью «Речь Расула Гамзатова» в кн. Ираклий Андрони
ков. Я хочу рассказать вам. М., 1962, стр. 325—327.
2 Н. Заболоцкий. Заметки переводчика. Сб. «Мастерство
перевода». Л., 1959, стр. 252.
Возлечь им, но девица, Не смея согласиться,
Ответила ему:
— Не следует до нашего венчанья Решаться на греховные деянья. Увы, не дай нам, боже, Чтоб осквернили ложе До брака мы с тобой.
Любимый мой, в залог Любови прочной В свой дом меня прими ты непорочной:
Пусть всякий, кто увидит,
Напрасно не обидит
Меня укором злым.
Не внял моленью юноша влюбленный, Пошел на хитрость, страстью распаленный,
Сказал: — У нас в усадьбе
Не думают о свадьбе,
А ждать я не могу.
II таким прозрачным, воистину хрустальным сти-х"ч переведена вся поэма — сотни и сотни строф, в »..;.~.::сн рифмованное двустишие, написанное пятистопным ямбом, сменяется таким же трехстопным двусти-cuMv. за которым следует трехстопная клаузула, не :«"«згеезая рифмой.
~: -I--. j-.~? a 4>zecno передал стилистическое свое-"':: -. <z-::-.-.:-!'. 5-;с.-:ьс>, ее светлую, наивную то-
аким же классически строгим и четким стихом он "•:о5и;ил к родной литературе и Важа Пшавелу, и Ахгкия Церетели, и Илью Чавчавадзе, создав мону-•:е:-:тгльную «Антологию грузинской поэзии». Вообще •:;. i-: "составить себе поэта, которого он не мог бы --:•;;•- :*н с тзкнч же совершенством. Разнообразие .-:•:.:<:/; его не смущало. Каждый стиль был одинаково г'.-нзок ему.
Подобное искусство доступно лишь большим масте-;ам перевода — таким, которые обладают драгоценней способностью преодолевать свое эго и артистически перевоплощаться в переводимого автора. Здесь
47
требуется не только талантливость, но и особая гибкость, пластичность, «общежительность» ума.
Этой общежительностью ума в величайшей степени обладал Пушкин. Когда Достоевский в своей речи о нем прославил его дивное умение преображаться в «гениев чужих наций», он разумел не только подлинные творения Пушкина, но и его переводы. «Самые величайшие из европейских поэтов, — говорил Достоевский,— никогда не могли воплотить с такой силою гений чужого... народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа»'.
И Достоевский вспоминает наряду со «Скупым рыцарем» и «Египетскими ночами» такие стихотворные переводы Пушкина с английского: четвертую сцену из комедии Джона Уилсона «Город чумы» и первые страницы благочестивого трактата Джона Баньяна «Путь пилигрима из здешнего мира в иной», переведенные Пушкиным под заглавием «Странник»:
Однажды странствуя среди долины дикой, Незапно был объят я скорбию великой И тяжким бременем подавлен и согбен, Как тот, кто на суде в убийстве уличен...
Повторяю: только зрелые мастера, люди вькюкой культуры и тонкого, изощренного вкуса могут браться за переводы таких иноязычных писателей, которые чужды им и по стилю, и по убеждениям, и по душевному складу.
Эти мастера обладают одним очень редким достоинством: они умеют обуздывать свои индивидуальные пристрастия, сочувствия, вкусы ради наиболее рельефного выявления той творческой личности, которую они должны воссоздать в переводе.
В одном из рассказов Киплинга высокопарный и напыщенный немец говорит про свою обезьяну, что «в ее Космосе слишком много Эго». Про некоторых переводчиков можно сказать то же самое. Между тем
1 Ф. М. Достоевский. Дневник писателя за 1880 год. Речь о Пушкине. Полное собрание художественных произведений, т. XII. М., 1929, стр. 200.
современный читатель, как человек глубоко научной культуры, все настоятельнее требует от них всяческого подавления в себе их чрезмерного Эго. Впрочем, это требование раздается издавна.
«В переводе из Гёте, — говорил Белинский, — мы хотим видеть Гёте, а не его переводчика; если б сам Пушкин взялся переводить Гёте, мы и от него потребовали бы, чтоб он показал нам Гёте, а не себя»1.
То же требование предъявил к переводчикам и Гоголь. «Переводчик поступил так, — писал он об одном переводе, — что его не видишь: он превратился в такое прозрачное стекло, что кажется, как бы нет стекла»2.
Это не так-то легко. Этому нужно учиться. Здесь нужна большая тренировка.
Здесь самой высокой добродетелью является дисциплина ограничения своих сочувствий и вкусов.
Знаменитый переводчик «Илиады» Н. И. Гнедич указывает, что величайшая трудность, предстоящая переводчику древнего поэта, есть «беспрерывная борьба с собственным духом, с собственною внутреннего силою, которых свободу должно беспрестанно обузды-вать»3.
«Беспрерывная борьба с собственным духом», пре-> одоление своей личной эстетики — обязанность всех переводчиков, особенно тех, которые переводят великих поэтов.
В этом случае нужно возлюбить переводимого автора больше себя самого и беззаветно, самозабвенно служить воплощению его мыслей и образов, проявляя свое эго только в этом служении, а отнюдь не в навязывании подлиннику собственных своих вкусов н чувств.
Казалось бы, нетрудное дело — переводить того или иного писателя, не украшая, не улучшая его, а между тем лишь путем очень долгого искуса переводчик
1 В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. IX. М.,
1955, стр. 277.
2 Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. XIV. М.,
1952, стр. 170.
3 Н. И. Гнедич. Стихотворения. Л., 1956, стр. 316.
учится подавлять в себе тяготение к личному творчеству, чтобы стать верным и честным товарищем, а не беспардонным хозяином переводимого автора. Когда-то я перевел Уолта Уитмена и с той поры для каждого нового издания заново ремонтирую свои переводы: почти весь ремонт состоит в том, что я тщательно выбрасываю те словесные узоры и орнаменты, которые я внес по неопытности в первую редакцию своего перевода. Только путем долгих, многолетних усилий я постепенно приближаюсь к той «грубости», которой отличается подлинник. Боюсь, что, несмотря на все старания, мне до сих пор не удалось передать в переводе всю «дикую неряшливость» оригинала, ибо чрезвычайно легко писать лучше, изящнее Уитмена, но очень трудно писать так же «плохо», как он.
Здесь опять вспоминается Гнедич.
«Очень легко, — писал он, — украсить, а лучше сказать— подкрасить стих Гомера краскою нашей палитры, и он покажется щеголеватее, пышнее, лучше для нашего вкуса; но несравненно труднее сохранить его гомерическим, как он есть, ни хуже, ни лучше. Вот обязанность переводчика, и труд, кто его испытал, не легкий. Квинтилиан понимал его: facilius est plus facere, quam idem: легче сделать более, нежели то же»'.
Вследствие этого Гнедич просил читателей «не осуждать, если какой-либо оборот или выражение покажется странным, необыкновенным, но прежде... сверить с подлинником»2.
Такова же должна быть просьба к читателю со стороны всякого переводчика.
Подобно тому как хороший актер всего ярче проявит свою индивидуальность в том случае, если он весь без остатка перевоплотится в изображаемого им Фальстафа, Хлестакова или Чацкого, выполняя каждым своим жестом священную для него волю драматурга, так и хороший переводчик раскрывает свою личность во всей полноте именно тогда, когда целиком
1 Н. И. Гнедич. Стихотворения, Л., 1956, стр. 316.
2 Там же.
подчиняет ее воле переводимого им Бальзака, Флобера, Золя, Хемингуэя, Сэлинджера, Джойса или Кафки.
Такое самообуздание переводчиков считалось обязательным далеко не всегда. В пушкинские, например, времена в журналах постоянно печаталось, что «переводить поэтов на родимый язык значит или заимствовать основную мысль и украсить оную богатством собственного наречия (подчеркнуто мною. — К. Ч.), или, постигая силу пиитических выражений, передавать оное с верностию на своем языке»'. Считалось вполне законным «украшать» переводимые тексты «богатствами собственного наречия», так как в то время цели перевода были совершенно иные. Но теперь время украшательных переводов прошло. Никаких преднамеренных отклонении от переводимого текста наша эпоха не допустит уже потому, что ее отношение к литературам всех стран и народов раньше всего познавательное.
И нечего опасаться того, что такой перевод будто бы обезличит переводчика и лишит его возможности проявить свой творческий талант. Этого еще никогда не бывало. Если переводчик талантлив, воля автора не сковывает, а, напротив, окрыляет его. Искусство переводчика, как и искусство актера, находится в полной зависимости от материала. Подобно тому как высшее достижение актерского творчества — не в отклонении от воли драматурга, а в слиянии с ней, в полном подчинении ей, так же и искусство переводчика, в высших своих достижениях, заключается в слиянии с волей автора.
Многим это кажется спорным. Проф. Ф. Д. Батюшков, полемизируя со мною, писал:
«Переводчик не может быть уподоблен актеру... Правда, актер подчинен замыслу автора. Но в каждом поэтическом замысле имеется ряд возможностей, и артист творит одну из этих возможностей. Отелло —
1 «Московский телеграф», 1829, № 21. Цитирую по статье Г. Д. Владимирского !«Пушкин-переводчик» в 4—5-й книге «Временника пушкинской комиссии». «Пушкин», М.—Л., 1939, стр. 303.
Росси, Отелло —€'альвини, Отелло — Олридж, Отелло — Цаккони и т. д. •— все это разные Отелло на канве замысла Шекспира. А сколько мы знаем Гамлетов, королей Лиров и т. д. и т. д. и т. д. Дузе создала совсем другую Маргариту Готье, чем Сара Бернар, и обе жизненны, каждая по-своему. Переводчик не может пользоваться такой свободой при «воссоздании текста». Он должен воспроизвести то, что дано. Актер имеет перед собой возможности открывать новое; переводчик, как и филолог, познает познанное» '.
Это возражение проф. Ф. Батюшкова оказывается несостоятельным при первом же соприкосновении с фактами.
Разве «Слово о полку Игореве» не было переведено сорока пятью переводчиками на сорок пять различных ладов? Разве в каждом из этих сорока пяти переводов не отразилась творческая личность переводчика со всеми ее индивидуальными качествами в той же мере, в какой отражается в каждой роли творческая личность актера. Подобно тому как существует Отелло — Росси, Отелло — Сальвини, Отелло — Олридж, Отелло — Дальский, Отелло — Остужев, Отелло — Па-пазян и т. д., существует «Слово о полку Игореве» Георгия Шторма, «Слово о полку Игореве» Ивана Новикова, «Слово о полку Игореве» Николая Заболоцкого и т. д. и т. д. Все эти поэты, казалось бы, «познавали познанное» другими поэтами, но каждому «познанное» раскрывалось по-новому, иными своими чертами.
Сколько мы знаем переводов Шота Руставели, и ни один перевод ни в какой мере не похож на другие. И обусловлена была эта разница теми же самыми причинами, что и разница между различными воплощениями данного театрального образа: темпераментом, дарованием, культурной оснасткой каждого поэта-переводчика.
Так что возражения проф. Батюшкова еще сильнее утверждают ту истину, против которой он спорит.
1 См брошюру «Принципы художественного перевода», статьи Ф. Д. Батюшкова, Н. Гумилева, К. Чуковского. Л-, 1920.
И, конечно, советскому зрителю идеальным представляется тот даровитый актер, который весь, и голосом, и жестами, и фигурой, преобразится или в Ричарда III, или в Фальстафа, или в Хлестакова, или в Кречинского А личность актера — будьте покойны! — выразится в их игре сама собой, помимо их желаний и усилий. Сознательно стремиться к такому выпячиванию своего я они не должны ни при каких обстоятельствах.
То же и с переводчиками. Современному читателю наиболее дорог лишь тот из них, кто в своих переводах старается не заслонять своей личностью ни Гейне, ни Ронсара, ни Рильке.
С этим не желает согласиться поэт Леонид Мартынов. Ему кажется оскорбительной самая мысль о том, что он должен обуздывать свои личные пристрастия и вкусы. Превратиться в прозрачное стекло? Никогда! Обращаясь к тем, кого он до сих пор переводил так усердно и тщательно, Л. Мартынов теперь заявляет им с гордостью:
.. в текст чужой вложил свои я ноты, к чужим свои прибавил я грехи, и в результате вдумчивой работы я все ж модернизировал стихи. И это верно, братья иностранцы: хоть и внимаю вашим голосам, но изгибаться, точно дама в танце, как в дане макабре или контрдансе, передавать тончайшие нюансы средневековья или Ренессанса — в том преуспеть я не имею шанса, я не могу, я существую сам!
Я не могу дословно и буквально как попугай вам вторить какаду! Пусть созданное вами гениально, по-своему я все переведу, и на меня жестокую облаву затеет ополченье толмачей мол, тать в ночи, он исказил лукаво значение классических вещей.
Тут слышу я: —Дерзай1 Имеешь право, и в наше время этаких вещей не избегали. Антокольский Павел пусть поворчит, но это не беда.
Кто своего в чужое не добавил? Так поступали всюду и всегда!
Любой из нас имеет основанье добавить, беспристрастие храня, в чужую скорбь свое негодованье,
Эта декларация переводческих вольностей звучит очень гордо и даже заносчиво.
Но мы, читатели, смиренно полагаем, что воля переводчика здесь ни при чем.
Ведь, как мы только что видели, каждый переводчик поневоле вносит в каждый сделанный им перевод некую частицу своей собственной личности. Всегда и везде переводчики добавляют —
в чужую скорбь свое негодованье, в чужое тленье своего огня, —
а порою в чужой огонь — свое тленье.
В «Гамлете», которого перевел Борис Пастернак, слышится голос Пастернака, в «Гамлете», переведенном Михаилом Лозинским, слышится голос Лозинского, в «Гамлете», переведенном Власом Кожевниковым, слышится голос Кожевникова, и тут уж ничего не поделаешь. Это фатально. Художественные переводы потому и художественные, что в них, как и во всяком произведении искусства, отражается создавший их мастер, хочет ли он того или нет.
Мы, читатели, приветствуем все переводы, в которых так или иначе отразился Мартынов, но все же дерзаем заметить, что были бы очень благодарны ему, если бы, скажем, в его переводах стихотворений Пе-тефи было возможно меньше Мартынова и возможно больше Петефи.
Так оно и было до сих пор. Во всех своих переводах Мартынов по свойственной ему добросовестности стремился воспроизвести наиболее точно все образы, чувства и мысли Петефи.
'Леонид Мартынов. Проблема перевода. «Юность», 1963, № 3.
Теперь наступила другая пора, и Мартынов нежданно-негаданно оповещает читателей, что, если ему случится перевести, скажем, «Гамлета», этот «Гамлет» будет не столько шекспировским, сколько мартыновским, так как он считает для себя унизительным изгибаться перед Шекспиром, «точно дама в танце, как в данс-макабре или контрдансе».
Боюсь, что в ответ на его декларацию учтивые читатели скажут, что хотя в другое время и при других обстоятельствах они с большим удовольствием прочитают собственные стихи переводчика, но сейчас, когда им встретилась надобность ознакомиться по его переводу с шекспировской трагедией «Гамлет», они считают себя вправе желать, чтобы в этом переводе опять-таки было поменьше Мартынова и возможно больше Шекспира.
Конечно, «попугайных» переводов никто от него никогда и не требовал. Все были совершенно довольны прежними его переводами, в которых он так хорошо передавал поэтическое очарование подлинников.
Именно таких переводов требует наша эпоха, ставящая выше всего документальность, точность, достоверность, реальность. И пусть потом обнаружится, что, несмотря на все усилия, переводчик все же отразил в переводе себя, — он может быть оправдан лишь в том случае, если это произошло бессознательно. А так как основная природа человеческой личности сказывается не только в сознательных, но и в бессознательных ее проявлениях, то и помимо воли переводчика его личность будет достаточно выражена.
Заботиться об этом излишне. Пусть заботится только о точном и объективном воспроизведении подлинника. Этим он не только не причинит никакого ущерба своей творческой личности, но, напротив, проявит ее с наибольшей силой.
Так Леонид Мартынов и поступал до сих пор. Вообще — мне почему-то чудится, что весь этот бунт против «данс-макабров» и «контрдансов» есть минутная причуда поэта, мгновенная вспышка, каприз, который, я надеюсь, не отразится никак на его дальнейшей переводческой работе.
Глава четвертая
II
Такими же богачами представляются мне другие переводчики, участвовавшие в новом тридцатитомном издании Диккенса: Н. Волжина, Н. Дарузес, Е. Калашникова, М. Лорие, В. Топер, О. Холмская, Т. Литвинова — вся эта могучая кучка «англистов», выработавших такой обширный и гибкий словарь, что лучшие из их переводов производят впечатление подлинников '.
Переводчики, принадлежащие к этой артели, уже дали советским читателям отличные переводы Хемин-
1 К сожалению, в этом тридцатнтомном издании «Пиквик», «Оливер Твист», «Николас Никльби», «Копперфильд» и «Домбн» — наиболее характерные произведения Диккенса — переведены буквалистами А. В. Кривцовой и Евг. Ланном, что привело к умалению и замутнению писательского облика Диккенса.
гуэя, Колдуэлла, Уолдо Франка, Амброза Бирса и других американских писателей. «Фиеста» в переводе В. Топер, «Прощай, оружие», «Иметь и не иметь» в переводе Евг. Калашниковой принадлежат к высшим достижениям советского переводческого искусства. Таков же перевод Сомерсета Моэма, сделанный М. Лорие.
Нельзя достаточно налюбоваться мастерством, с которым Н. Волжина перевела английского писателя Грэма Грина.
Теперь благодаря их мастерству и таланту русские читатели получили такие блистательные переводы «Тяжелых времен», «Крошки Доррит», «Мартина Чезлви-та», «Эдвина Друда», «Лавки древностей», «Больших надежд», каких они никогда не имели. Прежние переводы этих романов пришлось забраковать — все до единого, так безнадежно были они плохи и так потускнели по сравнению с новыми. Зато новые переводы —• те, о которых я сейчас говорю, — можно рекомендовать молодым переводчикам, желающим усовершенствоваться в своем трудном искусстве.
Для молодежи они могут служить в качестве образцовых учебных пособий.
Советую также возможно скорее достать книгу Джона Стейнбека «Путешествие с Чарли» в переводе той же Наталии Волжиной. Это один из самых талантливых переводов, какие приходилось мне встречать за всю мою долгую жизнь. И по стилю, и по богатству душевных тональностей, и по яркой идирматичностн речи перевод «Путешествия с Чарли» — я утверждаю это с полной ответственностью — не уступает ни в чем чудесному подлиннику. Идиомы не навязчивы, непринужденны, естественны: «дороги, набитые намертво», «ударился в панику», «диву давался», «ум за разум зашел», «на всякий пожарный случай», «праздновать труса» и т. д. и т. д. и т. д. И множество метких выразительных слов (уж конечно почерпнутых не в словарях!): «окаянство», «осоловело», «индюшки кудлачат», пес «выхлестал полплошки еды», и очень тонкое использование живых славянизмов: «им же несть числа», «родное чадо невежеству», «уготована ему жизнь»
и т. д. И то же мастерство в переводе современного сленга: «Расположился тут один тип — видно, псих».
Словом, с какой стороны ни смотреть, — это шедевр «высокого искусства». Никак невозможно понять, почему наши рецензенты и критики не поспешили приветствовать этот перевод как одно из больших достижений нашей современной словесности.
Следовало бы им также порадоваться растущему мастерству Татьяны Литвиновой (см. ее переводы последних рассказов Джона Чивера) '. И было бы очень неплохо, если бы они догадались встретить горячей хвалой дарование Виктора Хинкиса, преодолевшего тысячи трудностей при воссоздании на родном языке многостильного романа Апдайка «Кентавр».
Да и мало ли существует у нас переводов, которые могли бы пригодиться молодым переводчикам в качестве образцов и учебников, — например, русский перевод книги Харпер Ли «Убить пересмешника», исполненный Норой Галь и Раисой Облонской.
Евгения Калашникова, уж на что первоклассный художник, поднялась на новую высоту мастерства в своем переводе знаменитого романа Фицджеральда «Великий Гэтсби».
Читаешь, радуешься каждой строке и думаешь с тоской: почему же ни в США, ни в Англии, ни во Франции не нашлось переводчика, который с такой же пристальной любовью и с таким же искусством перевел бы нашего Гоголя, Лермонтова, Грибоедова, Крылова, Маяковского, Пастернака, Мандельштама, Блока?
Каждому начинающему было бы очень полезно взять подлинный текст ну хотя бы «Мартина Чезлви-та» и сравнить его строка за строкой с переводом, сделанным Ниной Дарузес.
Первое впечатление — отличное: несметное богатство синонимов.
В подлиннике, например, одну девушку называют wild. По словарю это значит дикая, буйная, необуэдан-
'Джон Чивер. Ангел на мосту. Перевод и предисловие Т. Литвиновой. М., 1966.
пая, неистовая, раздраженная, бешеная, И до чего приятно найти в переводе шальная (62, 156) '.
Или взять хотя бы слово very. В словарях у него единственное значение: очень. Так и перевел бы любой буквалист: «Пассажиры казались очень промерзшими». Но Дарузес находится в постоянной вражде с буквализмом, для нее каждое слово имеет очень много значений, и эту фразу перевела она так: «Пассажиры, видимо, порядком промерзли» (61, 150).
И вот какими словами изложил бы переводчик-буквалист жалобы одной героини романа:
«Забота постоянно держит в напряжении (upon the stretch) мой ум».
Таков тот мертвый переводческий жаргон, с которым борется вся эта группа мастеров перевода. Вместо накрахмаленной фразы в новом переводе читаем:
«Из-за нее одной (из-за этой заботы. — К.. Ч.) вечно душа не на месте» (69, 170).
И конечно, это чудесное, русское, образное «душа не на месте» по своему стилю и смыслу гораздо ближе к подлиннику, чем буквальное: «держит в напряжении мой ум».
Там, где всякий буквалист непременно напишет:
«Великие люди охотно раздают то, что принадлежит другим»,— в переводе у Дарузес говорится:
«Великие мира сего раздают направо и налево чужое добро» (2, 12).
И хотя у Диккенса нет ни «направо и налево», ни «мира сего», мысль и стиль гениального автора переданы этими словами гораздо точнее, чем передал бы переводчик-буквалист.
Оттого и происходит такой парадокс. В тех случаях, когда кажется, что, расширяя границы своего словаря, переводчик чересчур своевольничает, слишком далеко
1 Первая цифра указывает страницу английского текста: «The Life and Adventures of Martin Chuzzlewit, by Charles Dickens». London, Chapman and Hall (Household Edition). Вторая цифра указывает страницу русского перевода: Чарльз Диккенс. Жизнь и приключения Мартина Чезлвита. Роман. Перевод с английского Н. Л. Дарузес. Собрание сочинений в тридцати томах, т. 10. М., 1959. В дальнейшем римская цифра в скобках указывает номер тома этого собрания сочинений.
отступая от подлинника,' на самом деле это отступление от подлинника и есть наибольшее приближение к нему.
В первую минуту иные строки переводов Дарузес могут показаться искажением оригинального текста.
У Диккенса, например, сказано portal. Это значит главный вход, ворота. Она же переводит: «дверь в святая святых» (69, 171).
Так как в подлиннике слов «святая святых» не имеется, найдется, пожалуй, педант, который назовет эти слова отсебятиной.
Между тем здесь вернейшее воспроизведение авторской мысли. Дверь, о которой идет речь, была крошечная, и вела она в ничтожную каморку, где взорам открывалась неубранная постель двух девиц'«во всем своем чудовищном неприличии». Вот эту-то жалкую дверь Диккенс иронически называет portal'oM— термин, применяющийся главным образом к величавому входу в храм, к высоким и пышным церковным воротам. Так что ироническое слово «святая святых» здесь совершенно оправдано.
Диккенс говорит об одном страховом обществе, что оно возникло сразу не как infant Institution, а как зрелое коммерческое учреждение. Infant по англо-русскому словарю проф. В. К. Мюллера — «детский, начальный, зачаточный». Отвергая эту бледную словарную лексику, переводчица нашла для слова infant такое значение, какого нет ни в одном словаре, — желторотый, и тогда у нее получилось: «компания... возникла из небытия... не желторотой фирмой, а вполне солидным предприятием на полном ходу» (XI, 13).
И еще пример такой же словарной находчивости.
В подлиннике наглый грубиян кричит своей беззащитной жене:
— Why do you show your pale face? (224)
В буквальном переводе это значит:
— Почему ты показываешь свое бледное лицо?
Но насколько ближе к стилю подлинника тот пере
вод, который мы находим у Дарузес:
— Чего ты суешься со своей постной рожей?
(XI, 45).
«Постная рожа» это именно то, что, судя по контексту, сказано в подлиннике.
Ни в одном словаре вы не найдете, что animal это не только животное, но и скотинка, что extravagant это не только сумасбродный, но и чудаческий, что a drink не только напиток, но и пойло (XI, 73, 114, 129) '.
Неписаный закон этой группы мастеров перевода: переводи не столько слова, сколько смысл и стиль. Применять этот закон нужно с большой осторожностью.
В большинстве случаев так и поступает Дарузес. Но иногда она выходит за пределы дозволенного и вносит в свои переводы такие образы, которые были бы немыслимы в подлиннике. Таков, например, козь-ма-прутковский «фонтан красноречия», внесенный ею в текст «Чезлвита», где этого образа нет (61, 153).
Правда, такие отсебятины редки. Вообще в «Чезл-вите» нет тех вопиющих ошибок, которые буквально кишели в довоенных изданиях Диккенса, когда в качестве человека выступал военный корабль (man of war), а в качестве телосложения — цвет лица (complexion).
В двух томах я нашел лишь одну — да и то небольшую— ошибку. По словам переводчицы, человека «выводят из комнаты за ухо», в то время как на самом-то деле его бьют по щекам (66, 164), ибо в подлиннике сказано box on his ears, а это всегда означало оплеуху, затрещину.
Недавно богатыми ресурсами речи порадовала читателей Рита Райт-Ковалева в своем отличном переводе знаменитого романа Джерома Сэлинджера «Над пропастью во ржи» («The CaTcTief 'in the Rye») *. Роман
1 В подлиннике соответствующие страницы: 247, 261, 268.
!Дж. Д. Сэлинджер. Над пропастью во ржи. Выше стропила, плотники. Хорошо ловится рыбка-бананка и др. Перевод с английского и предисловие Р. Райт-Ковалевой. М., 1965. О методах своей работы над этой книгой поведала сама Р. Райт-Ковалева в содержательной статье «Нить Ариадны». Сб. «Редактор и перевод». М., 1965, стр. 7 и след. Позднейший анализ перевода дан Вл. Россельсом в «Тетрадях переводчика». М., 1966.
10S
написан на том грубом, но живописном жаргоне, на каком вообще изъясняются между собой подростки и в США и порою — у нас. Грубость этого жаргона не мешает изображенному в романе подростку хранить в потаенных глубинах души романтически светлые чувства и стремиться к человечности и правде.
Рита Райт-Ковалева слегка ослабила грубость его языка, но всю выразительность этого жаргона, всю силу и красочность его попыталась полностью передать в переводе. Здесь она обнаружила такое искусство, какое свойственно лишь первоклассным мастерам. Например, слово apiece, которое, судя по всем словарям, означает на каждого, она переводит на брата («по инфаркту на брата»), слова hot-shot guy переводит этакий хлюст, слово stuff (вещество, материал, пренебрежительно — дрянь) переводит вся эта петрушка, has stolen — спёр, to tiff — поцапаться, a stupid hill, который у бездарных переводчиков был бы «глупым холмом», — здесь (в полном соответствии с тональностью текста) треклятая горка. У бездарных переводчиков fighting всегда — сражение, драка, война, но Рита Райт, подчиняя весь свой богатый словарь плебейскому стилю романа, написала не драка, но буча, а когда герой говорит, что некая реклама — надувательство, переводчица, верная стилю романа, пишет сплошная липа.
Если бы нужно было несколькими словами определить переводческий метод Райт-Ковалевой, я сказал бы, что она добивается точности перевода не путем воспроизведения слов, но путем воспроизведения психологической сущности каждой фразы. (Так переводились ею и Кафка, и Фолкнер, и др.)
Вообще Рита Райт-Ковалева — сильный и надежный талант. Здесь я говорю только о ее словаре, но нельзя забывать, что у нее, как и у других переводчиков, которых я называю в настоящей главе, такое же богатство ритмов, интонаций, синтаксических форм. В юности она переводила стихи Маяковского на немецкий язык. Написанная ею биография Роберта Бернса, вышедшая в серии «Жизнь замечательных людей», — одна из лучших книг этого нелегкого жанра^
Кстати напомню, что в той же серии вышла биография Диккенса, написанная Хескетом Пирсоном. Таких биографий он создал немало. Среди его книг есть и «Оскар Уайльд», и «Сидней Смит», и «Эразм Дарвин», и «Самюэль Джонсон». В каждой — полуиронический тон, воспроизведение которого доступно не всякому мастеру. Переводчица М. Кан (имя для меня ноъое) отлично уловила этот тон в своем переводе биографии Диккенса для «Жизни замечательных людей». По своей сложной эмоциональной окраске ее перевод вполне соответствует подлиннику.
III
Теперь, когда вслед за М. Лозинским, Б. Пастернаком и С. Маршаком в нашей литературе возникло новое поколение таких крупных мастеров стихового перевода, как С. Липкин, В. Левик, Леонид Мартынов, Лев Гинзбург, Татьяна Гнедич, Н. Гребнев, Вера Звягинцева, Мария Петровых, Вера Потапова, Лев Пень-ковский, А. Гитович, М. Комарова, А. Адалис, читателю легко убедиться, что при всем несходстве их талантов все они обладают целыми россыпями всевозможных синонимов и фразеологических форм.
Отдельные слова их переводов далеко не всегда соответствуют отдельным словам оригинального текста, между тем как и смысл, и чувство, и стиль часто бывают переданы ими с абсолютной верностью. Это и есть наиболее распространенный в настоящее время переводческий метод: полное тождество целого при отсутствии сходства между отдельными его элементами.
Триумфом этого труднейшего метода представляется мне перевод травестийной «Энеиды» И. П. Кот-ляревского, сделанный Верой Потаповой.
Наконец-то у русских читателей появилась возможность почувствовать всю буйную красоту этой широкоплечей, краснощекой поэмы, в которой уже второе столетие слышится голос запорожских «троянцев» — прямодушных, отчаянных и несокрушимо здоровых людей.
ГО7
Много потребовалось переводчице творческой смелости, чтобы, отказавшись от калькирования украинских стихов, передать с такой силой и правдой их необузданный дух. Этого она никогда не могла бы достигнуть, если бы не обладала тем безошибочным чувством литературного стиля, благодаря которому внешняя грубость не лишает ее перевод ни красоты, ни изящества.
Это чувство и дало ей возможность, бережно сохранив украинский колорит эпопеи, переплавить ее всю в русской печи, придать ей русский простонародный чекан и тем самым добиться того, чтобы она превратилась в произведение русской поэзии.
•Конечно, Вере Потаповой нечего было бы и думать о выполнении этой нелегкой задачи, если бы ее лексика не была так богата. Свободно черпая из своих изобильных словарных запасов, она то и дело находит возможность воссоздать украинскую поэму строфа за строфой при помощи своих собственных слов; пусть этих слов не имеется в подлиннике, но они так родственно близки ему, так соответствуют его смыслу и стилю, что благодаря им читатель получает более верное представление о подлиннике, чем если бы ему дали буквальный подстрочник. Особенно удались ей те двустишия подлинника, которые дважды встречаются в каждой строфе. Четкие и звонкие, словно пословицы, они для перевода труднее всего. Верная своему методу перековки иноязычного текста, переводчица чеканит их так, что они сверкают и звенят, как и в подлиннике:
И нам, и храброму Энею Накостылялн греки шею.
Со мной побьешься на кулачках, Домой вернешься на карачках.
С поклоном подступивши, бабку Схватил Энеевич в охапку.
Пришли почтить ее особу И облегчить ее хворобу.
Венера устремилась к мужу, Все прелести у ней наружу.
.108
Кому что вздумается — сразу Появится, как по заказу.
И так далее. Возьмите любую десятистрочную строфу «Энеиды» — всюду то же преображение переводчика в автора, в создателя русских поэтических ценностей. Вот, например, как звучит у Потаповой знаменитое воззвание Энея к Зевесу:
Небось, проклятый старичище, С небес на землю не сойдешь. Ругнул бы я тебя почище, Да ты и усом не моргнешь. Придется пропадать мне, видно! И как тебе, Зевес, не стыдно! Людских не замечаешь мук! Иль на глазищи сели бельма? Чтоб ты ослеп навеки, шельма! Ведь я тебе как будто внук!
Особенно удались переводчице те страницы поэмы, где изображается ад. Здесь у нее много счастливых находок, вполне передающих стилистический строй украинского подлинника. Эней и Сивилла приблизились к Стиксу:
Уж пекло было недалечко,
Но путь им пересекла речка.
У причала был перевозчик, «засаленный старичина» Харон. Он,
.. .многолюдством не смущенный, Обкладывал народ крещеный, Как водится в шинках у нас.
Но в конце концов смилостивился, и путники вошли в демократическое деревенское пекло:
Панов за то и мордовали И припекали в свой черед, Что людям льготы не давали, На них смотрели, как на скот.
Лгуны лизали сковородку. Дрожащим за свое добро Богатым скрягам лили в глотку Расплавленное серебро.
Головорезы, прощелыги, Бродяги, плуты, болтуны, Все сводники и забулдыги,
Гадальщики и колдуны. Разбойники и живодеры, Мошенники, пропойцы, воры Кипели в огненной смоле.
Конечно, в понятие стиля должна входить также большая или меньшая текучесть поэтической речи, обусловленная в первую голову ее синтаксическим строем. Здесь опять-таки сказывается незаурядная сила Потаповой: стих ее струится легко и свободно, в нем нет тех опухолей и вывихов синтаксиса, которые неизбежно встречаются у переводчиков, гоняющихся за призраком формалистической точности. Те почти всегда обрекают свой стих на косноязычную дикцию.
Таким косноязычием нисколько не страдает Потапова. Ее стих по своей живой и естественной дикции равен украинскому подлиннику. Ее перевод «Энеиды» хочется читать и перечитывать вслух:
Не унывайте, молодицы! Я вам отличный дам совет, И белолицые девицы Теперь избавятся от бед. Доколе нам сидеть над морем? За горе мы отплатим горем! Сожжем постылые челны. Тогда мужья — как на приколе: Куда деваться? Поневоле Они прижятьгя к нам должны.
Богатый словарь нужен переводчику именно для того, чтобы переводить не дословно. Здесь своеобразный парадокс диалектики: если хочешь приблизиться к подлиннику, отойди возможно дальше от него, от его словарной оболочки и переводи его главную суть: его мысль, его стиль, его пафос (как выражался Белинский). Не букву буквой нужно воспроизводить в переводе, а (я готов повторять это тысячу раз!) улыбку — улыбкой, музыку — музыкой, душевную тональность — душевной тональностью.
И сколько предварительной работы приходится порою проделывать над иностранными текстами, чтобы впоследствии в процессе перевода найти подлинные, вполне адекватные (а не приблизительные) эпитеты для изображаемых в тексте предметов и лиц.
Такой предварительной работы настойчиво требует Р. Райт-Ковалева, передавая свой опыт молодым переводчикам.
При этом она приводит поучительный эпизод.
Недавно ей пришлось работать над книгой «Деревушка», первой частью трилогии Фолкнера. «В этом романе, — рассказывает она, — впервые появляется героиня всей трилогии Юла Уоркер. Она пока еще ребенок, рано созревшая девочка, ленивая, пассивная, медлительная. Переводчики романа сначала упустили, что в этой девочке уже дремлет будущая «Елена Прекрасная» — неотразимое воплощение «вечной женственности», почти языческое божество. Из-за этой забывчивости лексика была взята более «сниженная» и образ будущей Елены упрощен и огрублен.
В чем тут заключалась работа редактора? Конечно, не в том, чтобы править перевод. Мы обсудили всю «линию» Юлы, так сказать, сделали ее портрет во всех деталях, и сразу появилась другая интонация, другой ряд слов: губы стали не «толстые», а «пухлые», походка не «ленивая», а «с ленцой» и кожа не «бесцветная», а «матовая». Никаких «вольностей» мы себе не позволили: но по-английски слова «husky voice» могут относиться и к пьяному матросу (тогда это «хриплый голос»), и к неземной красавице — тогда голос может стать, смотря по контексту, грудным или сдавленным, глухим, придушенным и даже невнятным. И оттого, что талантливые переводчики, прислушавшись к советам редактора, увидели эту неулыбчивую, медлительную и спокойную красавицу именно так, как ее видел Фолкнер, отбор слов пошел по другому руслу и Юла посмотрела на мир «волооким» взором, а не «коровьими» глазами»'.
Отбор синонимов находится в постоянной зависимости от той концепции, которую составил себе переводчик путем предварительного изучения фигурирующих в переводимом тексте предметов, людей и событий.
'Р. Райт-Ковалева. Нить Ариадны. Сб. «Редактор и перевод». М., 1965, стр. 9.
IY
Переводчики часто попадают впросак из-за того, что им остаются неведомы самые элементарные идиомы и прихоти чужого языка.
Следовало бы составлять особые словари таких языковых причуд.
В этих словарях было бы указано, что «tall hat» отнюдь не «шляпа с высокой тульей», а цилиндр, что «evening dress» — не вечерний туалет, а фрак, что «fair girl» не Столько красавица, сколько блондинка, что «traveller» часто коммивояжер, а не путник, что «minister» чаще всего не министр, а священник и что «genial» отнюдь не гениальный.
В книге Ч. Ветринского «Герцен» на странице 269 приведена цитата из лондонского журнала «Critic» за 1855 год: «Высшие достоинства Герцена — его гениальный дух». Конечно, это вздор. Читателю не следует думать, что англичане уже в 1855 году догадались о гениальности Герцена. В подлиннике, должно быть, сказано: «genial spirits», то есть открытая душа, сердечность, приветливость. Ветринский, не зная идиомы, превратил сдержанный комплимент в восторженную похвалу.
Впрочем, я знаю перевод, где «оспа» («small-pox») оказалась «маленьким сифилисом».
Если собрать тс ошибки, которые попались мне в течение месяца при чтении английских книг, переведенных на русский язык, получится приблизительно такая таблица:
Broad axe — не «широкий топор», но плотничий топор.
Red herring — не «красная селедка», но копченая.
Dago — не «дагомеец», но итальянец, живущий в Америке. В устах американца — «итальяшка».
Sealing-wax — не «восковая печать», но сургуч.
Night —не только «ночь», но и вечер, и это чаще всего.
China — не только «Китай», но и фарфор.
Highwayman — не столько «высокий путник», сколько разбойник.
Old George — не столько «старый Джордж», сколько дьявол.
Tower of Babel — не «башня Бабеля», а Вавилонская башня. В одном переводе романа Голсуорси читаем: «О, башня Вабеля! — вскричала она».
Compositor — не «композитор», но типографский наборщик. В приключениях Шерлока Холмса, изданных «Красной газетой», знаменитый сыщик, увидев у кого-то выпачканные типографскою краскою руки, сразу догадывается, что этот человек... композитор!
Месяц миновал, но ошибки нисколько не реже продолжали бросаться в глаза.
Chair —не только «кресло», но и кафедра. Когда, во время какого-нибудь митинга, англичане обращаются к председателю, они кричат ему: «chair! chair!», и тогда это слово нужно переводить «председатель». Я так и перевел это слово в романе «Живчеловек» Честертона. Другой (переводчик того же романа передал это восклицание: «кресло! кресло! кресло!» И, должно быть, сам удивился, почему его герой кричит бессмыслицу.
Public house (буквально: публичный дом) у англичан отнюдь не притон для распутства, а всего лишь скромная пивная.
Complexion — не «комплекция», но цвет лица.
Scandal — скандал, но чаще всего злословие, сплетня.
Intelligent — не интеллигент, но просто смышленый. Когда жена Поля Робсона сказала по московскому телевидению, что внучонок у нее неглупый ребенок, невежда-переводчик заставил ее назвать малыша интеллигентом. Странно прозвучало ее заявление:
— Мой крохотный внук — интеллигент.
Novel — не «новелла», а роман.
Gross — не «великий», но грубый, постыдный, отталкивающий.
Выше мы видели, что Бальмонт принял английское gross за немецкое. Оказывается, в этой ошибке повинен не он один. Переводчик избранных рассказов Р. Киплинга, вышедших под редакцией Ивана Бунина,
точно так же не понял этого слова и переводил его то «большой», то «колоссальный» '.
Переводчик «Домби и сына», не догадываясь, что «sweetheart» есть просто ласковое слово («милый», «милая»), перевел: «общая (!) услада нашего сердца».
Переводчики с французского не отстают от переводчиков с английского. Оказывается, не все из них чияют, что:
Le pont (на пароходе) —не «мост», но палуба.
Le trompe des journeaux — не «газетный рожок», но выкрики газетчиков.
La poudre — не «пудра», но пыль. Между тем, по словам М. Горького, один переводчик напечатал о старике пролетарии: «Покрытый пудрой и мрачный». Можно подумать, что каждый безработный во Франции употребляет парфюмерию Котй.
Les grains de beaute — не «проблески красоты», но родники.
Le trousseau de clefs — не «целое приданое ключей», как выразился один переводчик Золя, а всего только связка ключей.
L'adresse de singe — не «обезьяний адрес», а ловкость обезьяны.
Точно так же peler des regimes de bananes отнюдь не значит «перевернуть вверх дном обычную жизнь бананов», а «снимать кожуру с бананов».
Le plongeur a I'hotel — не «пловец в гостинице», но судомойка.
Французское artiste, равно как и английское artist, — не «актер», но живописец.
Все эти промахи подмечены мною в середине двадцатых годов при чтении тогдашних переводов с французского. Теперь такое изобилие ошибок немыслимо. Но все же они порою встречаются, главным образом у неопытных молодых переводчиков, может быть потому, что еще слишком мало словарей иноязычных фразеологизмов, идиом и т. д.
1 Р. Киплинг. Избранные рассказы, кн. 2. М., 1908, стр. 15 и 270. Не верится, что эти книги редактировал Иван Бунин.
Глава пятая СТИЛЬ
ПЕРЕВОД ЧТО ЖЕНЩИНА- ЕСЛИ ОНА КРАСИВА, ОНА НЕВЕРНА, ЕСЛИ ВЕРНА — НЕКРАСИВА.
Гейне
I
том-то и дело, что сам по себе богатый словарь есть ничто, если он не подчинен стилю переводимого текста.
Накопляя синонимы, переводчик не должен громоздить их беспорядочной грудой. Пусть четко распределит их по стилям, ибо каждое слово имеет свой стиль — то сентиментальный, то пышно-торжественный, то юмористический, то деловой. Возьмем хотя бы глагол умереть. Одно дело — умер, другое — отошел в вечность, скончался, еще иное — опочил, или заснул навеки, или заснул непробудным сном, или отправился к праотцам, преставился, а совсем иное дело — издох,
Н5
околел, скапутился, загнулся, отдал концы, окочурил-ся, дал дуба, сыграл в ящик и т. д.'.
Академик Щерба делил язык на четыре стилисти
ческих слоя: (
Торжественный — лик, вкушать. Нейтральный — лицо, есть. Фамильярный — рожа, уплетать. Вульгарный — морда, жрать.
Искусство переводчика в значительной мере заключается в том, чтобы, руководствуясь живым ощущением стиля, из разнохарактерных и многообразных синонимов, распределенных по группам, выбрать именно тот, который в подлиннике наиболее соответствует синониму, входящему в такую же группу.
Если вам предложена строка:
Светловолосая дева, отчего ты Дрожишь? (Blonde Maid, was zagest du?),
а вы переведете ее:
Рыжая девка, чего ты трясешься? —
точность вашего перевода будет парализована тем, что все четыре синонима вы заимствовали из другой группы.
Точно так же вы разрушите стиль переводимого текста, если возьмете строку:
Ох, тяжела ты, шапка Мономаха! — и переведете ее такими словами:
Ох, как меня давит Рюрикова фуражка!2
Буйно-пророческий, яростный стиль Карлейля невозможно передавать словами биржевого отчета или нотариального акта.
1 Многие синонимы слова умер заимствованы из книги
проф. И. Мандельштама «О характере гоголевского стиля». Гель
сингфорс, 1902.
2 А. К. Толстой. Собрание сочинений, т. 3. М., 1963,
стр. 513.
Тот, кто нечувствителен к стилю, не вправе заниматься переводом: это глухой, пытающийся воспроизвести перед вами ту оперу, которую он видел, но не слышал.
Излечиться от этой глухоты не поможет никакая ученость. Здесь нужен хорошо разработанный эстетический вкус, без которого всякому переводчику —• смерть. Нельзя сомневаться в глубокой учености знаменитого филолога Фаддея Зелинского: это был европейски авторитетный исследователь античного мира. Но отсутствие литературного вкуса делало его нечувствительным к стилю прославляемой им античной поэзии. И оттого все его переводы — с изъяном. Прочтя, например, у Овидия простые и простодушные слова Пенелопы, обращенные к Улиссу-Одиссею:
Certe ego quae fueram te discedente puella. Protinus ut venias, facta videbor anus, —
то есть: «Конечцо, я, которая была при твоем отъезде девушкой (молодой женщиной), покажусь тебе, если ты сейчас вернешься, старухой», — Зелинский дает в переводе такой отвратительно кудрявый модерн:
Я же красотка твоя... приезжай хоть сейчас,
и ты скажешь, Что моей юности все уж облетели цветы.
«Не думаем, чтобы переводчик имел право сочинять за Овидия метафору «облетели цветы юности», — мягко замечает по этому поводу Валерий Брюсов1. Мягкость едва ли уместная: тут дело не только в метафоре; даже нервическое надсоновское многоточие в середине первой строки, даже эта залихватская «красотка» есть, конечно, ничем не оправданный поклеп на Овидия.
У Фета в переводе шекспировского «Юлия Цезаря» жена с упреком говорит своему мужу:
.. .Невежливо ты, Брут, Ушел с моей постели, а вечор, Вскочив из-за трапезы, стал ходить..,
1 «Русская мысль», 1913, апрель, стр. 31—32.
Критика тогда же отметила разностильность этого трехстишия, несовместимость, неслаженность его стилистических красок.
«Какое странное соединение в трех стихах трех слов с совершенно различными оттенками — светским, простонародным и торжественным: невежливо, вечор и трапеза!» '
У каждой эпохи свой стиль, и недопустимо, чтобы в повести, относящейся, скажем, к тридцатым годам прошлого века, встречались такие типичные слова декадентских девяностых годов, как настроения, переживания, искания, сверхчеловек. Поэтому я считаю дефектом перевода «Путешествия Гулливера», сделанного А. Франковскии, именно введение слов, ярко окрашенных позднейшей эпохой: талантливый, настроения и т. д.
Англичанину Джеку или шотландцу Джоку нельзя давать наименование Яша, окрашенное русским (или еврейским) бытовым колоритом. Между тем именно так поступила Каролина Павлова при переводе баллады Вальтера Скотта и тем погубила весь перевод (почти безукоризненный в других отношениях). Дико читать у нее в шотландской балладе про шотландскую женщину:
Но все же слезы льет она: Милее Яша ей 2.
Впрочем, под стать этому шотландскому Яше, у нас существует француженка Маша, в которую переводчик пятидесятых годов превратил знаменитую Манон Леско3.
Утешительно знать, что ни «Маши», ни «Яши» нынче уже не допустит в свой текст ни один переводчик.
1 М. Лавренский. Шекспир в переводе г. Фета. «Современник», 1859, кн. VI. Под псевдонимом Лавренского выступил переводчик Д. Л. Михаловский. Некоторые литературоведы ошибочно приписывали эту статью Добролюбову.
sКаролина Павлова. Полное собрание стихотворений. М.—Л., 1939, стр. 131
8 Аббат Прево. История Маши Леско и кавалера де Грие. «Библиотека для чтения», 1859, № 1.
Г18
В переводе торжественных стихов, обращенных к Психее, неуместно словечко сестренка.
В одном из недавних переводов мистической элегии Эдгара По «Улялюм», насыщенной таинственно жуткими образами, -есть такое обращение к Психее:
Что за надпись, — спросил я, — сестренка, Здесь па склепе, который угрюм?
В подлиннике, конечно, сестра. Назвать Психею сестренкой — это все равно что назвать Прометея — братишкой, а Юнону — мамашей.
Невозможно, чтобы итальянские карабинеры или британские лорды говорили: тятенька, куфарка, вот так фунт, дескать, мол, ужо, инда, ась...
Переводчица Диккенса М. А. Шишмарева напрасно влагает в уста англичанам русские простонародные слова. Странно читать, как британские джентльмены и леди говорят друг другу:
«И мы не лыком шиты...», «Батюшки!», «Пропала моя головушка!», «Тю-тю!»
И даже (незаметно для себя) цитируют стихи Грибоедова, вряд ли очень популярные в Англии:
«Я это делаю с толком, с чувством, с расстановкой» '.
Когда герои Диккенса поют:
«Иппи-дол-ли-дол, иппи-дол-ли-дол, иппи-ди», — Е. Г. Бекетова переводит:
«Аи люли! аи люли! Разлюлюшеньки мои»2.
Получается такое впечатление, как будто и мистер Сквирс, и сэр Мельберри Гок, и лорд Верисофт — все живут в Пятисобачьем переулке в Коломне и только притворяются британцами, а на самом деле такие же Иваны Трофимовичи, как персонажи Щедрина или Островского.
1 Ч. Диккенс. Жизнь и приключения Николаса Никльби.
Собрание сочинений. СПб., книгоиздательство «Просвещение»
т. X, стр. 72, 76, 186, 207, 326; т. XI, стр. 36, 38, 84, 243; т XII
стр. 104, 207, 316, 318, 326.
2 См.: «Пустынный дом». Соч. Диккенса, тт. VI—VIII, изд.
Л Ф. Пантелеева, стр. 36, 109; «Барнеби Редж». Соч. Диккенса,
т. IX. СПб., изд. Ф. Ф. Павленкова, 1896, стр. 38.
II
Эта русификация иностранных писателей началась со стародавних времен. Еще Александр Востоков перевел «Жалобы девушки» Фридриха Шиллера таким псевдонародным рязанским распевом-:
Небо пасмурно, дубровушка шумит,
Красна девушка на бережку сидит. ..
Жалобнешенько воэговорит'.
В двадцатых годах прошлого века перед переводчиками встала проблема: как же передавать на русском языке народную речь, встречающуюся у иностранных писателей? Некоторые решили передавать ее соответствующими эквивалентами русской народной речи. И, например, у будущего славянофила Погодина в его юношеском переводе «Геца фон Бер-лихингена» немец Сивере говорит языком тульских или ярославских крестьян:
«Накостылял бы он шею Бамбергцу так, чтобы тот не забыл до новых веников...»2
Это стало переводческой нормой при передаче чужого простонародного говора. В пятидесятых годах минувшего века, когда были предприняты попытки произвести такое же «омужичение» античного эпоса, их встретили горячими протестами.
Попытки были громкие, очень эффектные. Одна из них имела характер озорства и скандала, хотя ей была придана нарочитая форма ученого филологического исследования. Я говорю о нашумевшей статье О. И. Сенковского (Барона Брамбеуса) «Одиссея и ее переводы», напечатанной в «Библиотеке для чтения».
Статья эта, являющаяся умело замаскированным выпадом против переводов Жуковского, высказывает требование, чтобы «Одиссею» переводили не торже-
1 А. Востоков. Стихотворения. Л, 1935, стр. 310.
5 Цит. по статье В. М. Жирмунского «Гёте в русской поэзии». «Литературное наследство», тт. 4—в, 1932, стр. 609. Новые веники — термин, относящийся к русской крестьянской бане.
ственно-витиеватым языком высших классов, а простонародным, крестьянским.
Видя в «Одиссее» «простонародные песни», «уличные краснобайства язычества», Сенковский выдвинул знаменательный тезис. «Просторечие какого бы то ни было языка, — утверждал он, — может быть переведено только на просторечие другого языка».
К «просторечию» Сенковский отнесся с огромным сочувствием.
«Просторечие, — говорил он в статье, — и есть настоящий язык, звуковое отражение общего и постоянного образа мыслей народа: язык вечный, неизменный».
Так называемый литературный язык был специально для данного случая поставлен ниже простонародного говора:
«Отборный, изящный язык или язык хорошего общества сделан уже из него искусственно... он вымысел, каприз, произвольный знак отличия, условный говор одного класса; и он беспрестанно меняется подобно всякому капризу».
На этом основании Сенковский с напускным демократизмом настаивает, чтобы народная поэма древних греков переводилась не на выспренний, украшенный, «благородный» язык, насыщенный церковнославянщи-ной, а на низовой, простонародный, крестьянский.
Он требует, чтобы нимфу Калипсо называли на деревенский манер — Покрывалихой, Зевса — Живбогом или Батькой небес, эфиопов — Черномазыми, Аполлона — Лучестрелом, Полифема —• Круглоглазником, Прозерпину — Прополэаной и т. д. и т. д., — и хочет, чтобы Юпитер восклицал, подобно деревенскому старосте:
«Э, батюшка!» —
и чтобы гомеровский гекзаметр начинался словами «ба! ба! ба!» ().
Он дает такой образец простонародного перевода отрывков из первой песни «Одиссеи»:
«Вот, дескать, о чем у меня кручинится нутро, отец наш, Жив Годочислович, высокодержавнейший! Честная нимфа Покрывалиха, которая живет, как барыня,
в резных полированных хоромах, поймала бедняжку Сбегнева... тому домой к жене смерть хочется, а честная Покрывалиха настаивает — будь ей мужем! непременно!»
Жив-Див поделом ей заметил:
«Дитя мое, что это за речь перескочила у тебя через частокол зубов?» '
До этой страницы статья имела хоть внешнюю видимость литературной серьезности, но дальше, как почти всегда у Сенковского, началось демонстративное фиглярство. Оказалось, что город Трою следует переводить словом Тройка. Агамемнона надо именовать а переводе Распребешан Невпопадович, Клитемнестру— Драчунова, Ореста — Грубиян Распребешанович, Антигону — Выродок Распребешановна, Пелея — Си-зоголубов.
Эта шутовская филология в духе Вельтмана закончилась невероятным открытием, чте «Одиссея» — поэма славянства и что все ее герои — славяне. Геркулес — Ярослав, Дамокл — Мерослав и т. д.
Статья написана так балаганно, что даже те здравые мысли, которые встречаются на ее первых страницах, кажутся дикою ложью.
Критик Дружинин тогда же отозвался на нее в некрасовском журнале «Современник».
«Любя простоту слога, — писал он, — мы не можем любить «просторечия», выставленного г. Сенковским. Я скажу более, если б г. Сенковскнй предлагал переводить Гомера фразами из русских сказок (которые гораздо проще и приличнее его просторечия), и с этим я бы не согласился. Зачем насильно сближать первобытный язык двух народов, не сходных ни в чем между собою? Наши предки не были похожи на «Агамемнона Атреича» и «Ахиллеса Пелеенко» и Гомер не был «мужиком в оборванном платье, которого на базаре закидывали медными грошами и булками». Гомер был простолюдин, но он был грек. Певец «Слова о полку Игореве» был русский человек, и оба они жили в раз-
1 Собрание сочинений О. И. Сенковского (Барона БрамбеусаК т. VII. СПб.. 1859, стр. 331—424.
ном климате, в разное время и между народами, развитыми совершенно различно один от другого»1.
Статья Сенковского появилась в 1849 году. В том же году (а также в 1850 году) в «Отечественных записках» по поводу той же «Одиссеи» Жуковского были напечатаны статьи молодого ученого Б. И. Ордынского, глубокого знатока греко-римской античной культуры, с тем же демократическим требованием: снизить до просторечия высокопарный язык, которым в Рос-сип переведена эпопея Гомера.
«Вообще, язык нятттегп простого народа, — писал Ордынский, — может многим обогатить наш литературный язык» 2.
И тут же приводил образцы своего перевода «Одиссеи»— на крестьянский лад. В этих переводах не было той аляповатой безвкусицы, которая отталкивала от «просторечия» Сенковского, но все же и эта попытка потерпела фиаско. Вот наиболее характерные отрывки из переводов Ордынского:
«Сказал ему в ответ Ахилл-ноги-быстрые: «Атреич преславный, царь людей, Агамемнон! дары, хочешь, давай... Нечего тут калякать и мешкать».
«А кто, насытившись вином и пищею, хоть и день-деньской с супостатом ратует...»
«И теперь потерпел ты по ее же, чай, козням. А все-таки не допущу, чтобы ты долго выносил зти болести...»
Подлинно народный язык был в тогдашней литературе еще не разработан в достаточной степени. Потом временам Ордынский проявил изрядное чутье: ему удалось избежать анекдотических крайностей, которыми изобилуют переводы Сенковского. Видно даже, что он в своих переводах пытается «опростонародить-> не столько лексику, сколько интонации и синтаксис:
«Послушай-ка, Эвмей, и вы все, братцы... Ну, уж коли разинул рот, не скрою... Ох, если б молод я был, да была бы у меня прежняя сила, какова была тогда,
1 Собрание сочинений А. В. Дружинина, т. VI. СПб, 1865,
стр. 63.
2 «Отечественные записки», 1850, июль, стр. 21.
J23
когда мы на засаду ходили под Трою... Напереди шел Одиссей и Анфеич Менелай. Ну, у других у всех были хитоны и хлены... А я, дурак, уходя из лагеря, оставил хлену у товарищей... Прошло уже две трети ночи, взошли звезды. Я и толкнул локтем Одиссея: он возлежал. Тот обернулся, я и говорю: Диоген Лаертович, многохитрый Одиссей! Не быть мне в живых; доконает меня холод. Хлены у меня нет: попутал нелегкий в одном хитоне пойти; пропаду теперь да и только. Так говорил я, а он придумай такую штуку...» '
Через несколько лет Ордынский напечатал свой «простонародный» перевод «Илиады», призванный начисто уничтожить «напыщенную славянщину» Гнедича. Стиль этого перевода таков:
Повздорили князь Атреевич и сват Ахилл...
Пелеевичу за беду стало...
Так говорил он, слезы лнючи,
И услышала его честна мать.
«Чадо милое, что плачешь...»
Тут Фетида как ухватится за колени его.
Как вопьется в него!..
«Ахти, чадо Зевса Атритона! Так,так-то!> J
Перевод сделан очень старательно, но читатели не приняли его, и многолетняя работа пошла прахом, так как обмоскаливание греческого античного памятника — затея порочная по самому своему существу. Антихудожественное русификаторство Ордынского не встретило сочувственного отклика в критике.
В пятидесятых годах XIX века русификация иностранных писателей приняла характер эпидемии, и критике не раз приходилось восставать против этих вульгаризаторских переводческих методов. В некрасовском «Современнике» 1851 года был высмеян такой перевод «Ярмарки тщеславия» («Базара житейской суеты») Теккерея, где английские Джонсы и Джонсоны изъяснялись на диалекте московских лабазников:
1 «Отечественные записки», 1850, июль, стр. 51. 2. Цит. по статье: П. Шуйский. Русские переводы «Илиады». <-Литературный критик», 1936, № 10, стр. 178, 179.
«Да, сударь, оно ништо, справедливо изволите судить: камердинер его, Флетчерс, бестия, сударь...»
«Давай ему и пива, и вина, и котлеток, и супле-ток — все мечи, что ни есть в печи».
«Это называется простонародьем английского языка!— возмущался рецензент «Современника». — Это называется соблюдением колорита подлинника! Ништо, похоже!»'
III
И все же мне кажется, что стиль перевода не будет нарушен, и не произойдет никакого «омужиченья», если мы в меру и с тактом будем в своем переводе передавать иностранные поговорки и пословицы — русскими, особливо в тех случаях, когда буквальный перевод выходит неуклюж и многословен.
Встретится, например, переводчику немецкая поговорка «Из-под дождя да под ливень». Пусть, не смущаясь, переведет ее: «Из огня да в полымя». Хотя таким образом вода превратится в огонь, смысл поговорки будет передан в точности, и стиль перевода не пострадает нисколько.
Точно так же английскую пословицу «Бесполезно проливать слезы над пролитым молоком» никто не мешает заменить русской простонародной пословицей: «Что с возу упало, то пропало!»
Это возможно уже потому, что реалии пословиц почти никогда не ощущаются теми, кто применяет их в живом разговоре.
И было бы нелепо переводить буква в букву английскую пословицу «Нет песни — нет и ужина», когда по-русски та же мысль выражается формулой, более привычной для нашего уха: «Под лежачий камень вода не течет».
То обстоятельство, что в подлиннике говорится о песне, а в переводе — о камне, не должно смущать переводчика, так как, повторяю, конкретные образы, входящие в ту или иную пословицу, к которой все, кто
«Современник», 1851, т. VIII. Библиография, стр. 54.
употребляет ее, давно уже успели привыкнуть, почти всегда остаются для них неприметными.
Тот русский человек, который, порицая опрометчивость или неблагодарность своего собеседника, говорит ему: «не плюй в колодец, пригодится водицы напиться», далеко не всегда замечает, что в его сентенции есть такие образы, как вода и колодец.
Привычные формулы нашей фигуральной, метафорической речи очень редко ощущаются нами.
Эти выражения, образность которых ускользает от внимания говорящих и слушающих, я назвал бы невидимками. Это мнимые образы, лишенные плоти.
К их числу (как мне уже случалось писать) принадлежит вот такая обычная фраза:
— Он ни гугу и в ус себе не дует.
Сказавший эту фразу и сам не заметил, что в ней говорится о каком-то упрямце, который не пожелал совершить с одним из своих усов столь несуразный поступок. Внимание говорившего и слушавшего ни на миг не задержалось на конкретных образах этой идиоматической фразы. Они восприняли ее помимо образов, вне ее образов. Недаром ту же поговорку применяют и к женщинам, заведомо лишенным усов.
Во всех этих случаях буквальный перевод зачастую немыслим, и лексические замены вполне законны. Представьте себе, что героиня какой-нибудь немецкой патетической пьесы в момент напряженного действия произнесла одну из таких идиом-невидимок, например: «Посади лягушку хоть на золотой стул, она псе равно прыгнет в лужу». Немцы-зрители вполне уловили внутренний смысл фразы, но не заметили той стертой метафоры, которая вошла в ее состав, не заметили ни лягушки, ни стула.
А если переводчик с точностью воспроизведет эту незаметную, сведенную к нулю конкретику в своем переводе, он сосредоточит на ней все внимание зрителя, и тот, пораженный ее необычностью, получит от нее вовсе не то впечатление, какое произвела она в подлиннике. В подлиннике метафоричность равна нулю, а в переводе этот нуль будет воспринят как живая метафора.
Для того чтобы этого не случилось, поговорку немецкой пьесы нужно перевести столь же привычной русской поговоркой: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит» '.
Или возьмем поговорку: «Он собаку съел в подобных делах». Так как в нашем речевом обиходе образность этой фразы давно уже померкла для нас, стала невидимкой и фикцией, француз при переводе русской повести или пьесы, где встречается эта стертая фраза, имеет право не приписывать тому или иному персонажу страсть к глотанию живых собак, а заменить эту поговорку каким-нибудь нейтральным оборотом.
Когда тот же француз говорит о женщине, совершившей непоправимый поступок: «Она забросила свой чепец за мельницу», для него образность этой пого-рорки уже незаметна. И чепец и мельница здесь для него — невидимки. Если же вы, переводя французскую пьесу или французский роман и наткнувшись на эту поговорку, передадите ее слово в слово — и чепец и мельница встанут перед вами во всем своем конкретном аспекте и направят вашу мысль по другому каналу. Для французов, говорящих и слушающих, эта поговорка играет лишь экспрессивную роль, а для нас — ярко образную.
Мой пример взят из «Анны Карениной», где есть и другие подобные случаи.
Вдумчивый читатель, я уверен, и сам утвердится в той мысли, что в исключительных случаях, когда иностранная пословица зиждется на мнимых, незамечаемых образах, ее следует передать одной из нейтральных пословиц, основанной на такой же мнимой, незамечаемой образности, не прибегая, конечно, к аляповатым русизмам...
Я как-то сказал об одном преуспевающем докторе, что у того «денег куры не клюют», и был очень удивлен, когда ребенок, придя к этому доктору, спросил:
1 Г. П е т л е в а н н ы и, О. Малик. 400 немецких рифмованных пословиц и поговорок. М., 1966, стр. 31. В подлиннике поговорка звучит так: «Und sa(5'er auf goldem Stuhl, der Frosch' hopft wieder in den Pfuhl».
— Где же у тебя твои куры?
Применяя поговорку к определенному житейскому случаю, я не заметил в ней образа — куры. Нужно быть ребенком, не успевшим привыкнуть к такой метафорической речи, чтобы замечать в наших иносказаниях образы, которые почти никогда не воспринимаются взрослыми.
А если это так, переводчик имеет полное право передавать одну стертую поговорку другой такой же стертой, образность которой давно уже в равной мере угасла.
У немцев есть поговорка:
«Бьют по мешку, а дают знать ослу».
В. И, Ленин в «Заключении» к книге «Что делать?» дал такой эквивалент этой немецкой поговорки:
«Кошку бьют, невестке наветки дают» '.
Поговорку «Беден как церковная мышь» следует перевести: «Гол как сокол», хотя мышь совсем не похожа на сокола.
Можно ли возражать против того, что поговорка: «Наше счастье есть чужое несчастье» переводится: «Усопшему мир, а лекарю пир».
Все это пословицы нейтральные, без ярко выраженной национальной окраски.
Но, конечно, ни в коем случае не следует пользоваться теми из русских пословиц, которые так или иначе связаны с определенными фактами русской истории или с реалиями русского быта.
Нельзя допускать, чтобы, например, в переводе с английского какие-нибудь сквайры говорили:
— Всё мечи, что ни есть в печи,
так как эта пословица вызывает представление о русской печи в крестьянской избе. Или:
— Ехать в Тулу со своим самоваром,
так как ни самоваров, ни Тулы в Англии нет и никогда не бывало.
Точно так же недопустимо, чтобы испанец Санчо Панса говорил:
1 В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 6, стр. 182. 128
— Вот тебе, бабушка, и юрьев.день!
Или:
— Пропал, как швед под Полтавой!
Или:
— Незваный гость хуже татарина.
Потому что и юрьев день, и незваный татарин, и Полтавская битва — достояние русской истории. Санчо Панса лишь тогда мог бы употреблять эти образы, если бы родился на Оке или на Волге.
Словом, общих канонов здесь нет. Все зависит от конкретных обстоятельств. Одно можно сказать достоверно: для подобной подмены иностранных пословиц русскими нужно брать только такие из них, кото-. рые ни в иностранном, ни в русском фольклоре не окрашены ни историческим, ни национально-бытовым колоритом.
Поэтому никому не возбраняется применять при переводе такие речения, как, например: «Худой мир лучше доброй ссоры», или «Праздность есть мать всех пороков», или «Привычка — вторая натура», или «Смеется тот, кто смеется последний», так как это пословицы универсальные, вошедшие в фольклор почти всех народов мира.
Если, например, у Гейне сказано: «Ошпаренная кошка боится кипящего котла», вы смело можете написать в качестве адекватной пословицы: «пуганая ворона и куста боится» — в твердой уверенности, что немец, сказавший об ошпаренной кошке, точно так же не заметил ее, как русский человек не заметил в своей поговорке вороны.
Переводя подобные речения, вы переводите не образы, но мысли.
Совсем иначе надлежит относиться к пословицам, образы которых слишком уж резки, необычайны и ярки. У Диккенса один персонаж говорит:
«Если тебе суждено быть повешенным за кражу ягненка, почему бы тебе не украсть и овцу?»
Переводчик, мне кажется, сделал большую ошибку, предложив читателям в качестве русского эквивалента пословицу: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать!», так как в этом переводе не чувствуется
Марк Твен. Приключения Гекльберри Финна. Перевод с английского Н. Дарузес. М.. 1963, стр. 144.
дикарь, речь которого вполне выражает его грубую психику. А в переводе Марии Лорие он говорит почти литературно.
«— Милый мальчик, — говорит он, •— и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли», — и т. д. (XXIII, 366) '.
Опять интеллигентская речь, без всякой плебейской окраски. Так мог бы говорить человек с университетским образованием: юрист или врач, хотя в подлиннике с первых же слов слышится речь темного каторжника, никогда не бывавшего в культурной среде. Вместо for он говорит fur, вместо after — arter, вместо someone — summun и т. д. и т. д.
Эти искривления речи, к счастью, никак не отразились в переводе. «Плебейство» Мэгвича отлично передано — не лексикой, но интонацией.
То же нужно сказать о речи другого простолюдина, Роджера Райдергуда, в романе «Наш общий друг», блистательно переведенном Н. Волжиной и Н. Дарузес. Хотя в подлиннике Райдергуд говорит не knew, но knowed, не partner, но pardner, не anything, но anythink, в переводе это искажение стилевого стандарта не нашло никаких отражений (XXIV, 185—189).
Так что напрасно прокурор с такой неуместной горячностью нападает на переводчика Бернарда Гилберта Герни и видит в его гладкописи чуть ли не вредительство.
Нельзя же привлекать людей к суду за то, что они не волшебники и не умеют творить чудеса! Недаром мастера перевода — и французы, и англичане, и русские— именно потому, что они мастера, дистиллируют в своих переводах чужую простонародную речь. За эту «дистилляцию» не судить мы должны переводчиков, но благодарить и приветствовать! Здесь, в сущности, их большая заслуга, достойная всяких похвал!
Да, не вина, а заслуга!
1 Римская цифра в скобках указывает том Собрания сочинений Диккенса, вышедшего в Гослитиздате, арабская — страницу названного тома.
Ч го чаще всего заставляет их заменять чужое просторечие гладкописью? Их ненависть к безвкусице и фальши. С содроганием эти мастера вспоминают пресловутого Иринарха Введенского, который, стремясь к просторечию, беспардонно русифицировал подлинник и принуждал англосаксов поддедюливать и пришпан-доривать друг друга, а кое-кого и наяривать.
Оли помнят, как коробило их, когда Сэм Уэллер, чпстокровнейший лондонец, обращался в переводе к отцу, словно к Ивану Сусанину:
— Ну, исполать тебе, старый богатырь!1
И, конечно, дистилляторы правы: читаешь Бернса в русопятском переводе Федотова, и кажется, будто Бернс был лихим балалаечником в рязанском самодеятельном хоре. Дай середняку переводчику волю вводить в свои переводы простонародную речь, он до того загрузит их всевозможным аи люли да доля-долюшка, что получится сплошное уродство. Здесь словно шлюзы откроются для самой аляповатой и сусальной безвкусицы. И тогда дружно запротестуют читатели. «Пусть лучше, — скажут они, — переводчики передадут нам хотя бы сюжетную схему, даже не покушаясь на воссоздание иноязычной стилистики! Пусть ограничатся той скромной задачей, которую, как мы только что видели, поставил перед собой Герни: осведомить своих соотечественников о содержании (только о содержании!) того или иного произведения русской словесности».
Боязнь аляповатой вульгарщины удерживает русских переводчиков от внедрения простонародных речений в тексты своих переводов. Их пугает множество моветонных безвкусиц, допускавшихся переводчиками старого времени. Эти безвкусицы и побуждают их начисто отказаться от всяких попыток воссоздать чужое просторечие.
А если таково принципиальное отношение к этому делу наиболее квалифицированных мастеров перевода, почему же, спрашивается, мы запрещаем посту-
'Иван Кашкин. Мистер Пиквик и другие. «Литературный критик», 1936, № 5. стр. 214
пать точно так же их коллегам, переводящим Крылова, Грибоедова, Гоголя, Лескова, Шолохова?
Возможно, что и их останавливает та же ненависть к сусальной вульгарщине, которая неизбежно прокрадется в их перевод, если они станут при помощи собственных сленгов воспроизводить просторечие наших классических авторов.
Строго взыскивать с них мы не можем, хотя бы уже потому, что они — в большинстве. Их переводы — бытовое явление. Никто из критиков не высказывает им порицания за то, что, стирая с переводимого текста все его живописные краски, они лишают этот текст той могучей динамики, которая так неотразимо воздействует на чувства и мысли читателей. К этому привыкли. Это считается в порядке вещей.
Главное в этих повестях и романах, — говорит адвокат,— не стиль, а сюжет. В «Ревизоре», например, нам дороже всего его фабула, а не всякие «отрапортовать» и «присыкнуться».
Здесь адвокат, самоуверенно выпятив грудь, начинает распространяться о том, что красоты стиля и экспрессия образов привлекают будто бы лишь отдельных гурманов, а широкой публике подавай содержание.
— Форма «Ревизора»,— говорит он, — примеча
тельна лишь для очень немногих, а огромному боль
шинству зарубежных и русских читателей важна идей
ная направленность бессмертной комедии.
(Крики в публике: «Ложь!», «Демагогия!», «Вздор!», «Нельзя же отделять содержание от формы!»)
Но адвокат не смущен.
— Разрешите, — говорит он, — прочитать вам один
документ, который наглядно показывает, что художе
ственность перевода отнюдь не такое драгоценное ка
чество, как пытается внушить нам прокурор. Это
письмо знаменитого немецкого писателя Томаса Ман
на. В письме Томас Манн напрямик говорит:
«Если в книге есть настоящая сущность, то даже при плохом переводе многое сохраняется, и это уже хорошо».
Многое, и притом самое лучшее, сохраняется даже в таком переводе, который не воспроизводит стилистики подлинника.
«Я не знаю ни слова по-русски, — говорит в том же письме Томас Манн, — а те немецкие переводы произведений великих русских писателей XIX века,которые я читал в юности, были очень слабыми. Но тем не менее это чтение принадлежит к величайшим событиям в истории моего воспитания» '.
Ггтгтом, пптери читателей при слабых и бесцветных переводах, — так заканчивает свою речь адвокат, — вовсе не так велики, как хочет убедить нас прокурор. И я надеюсь, что ввиду этих неопровержимо убедительных доводов суд найдет возможным оправдать подсудимых и не станет препятствовать им применять те же методы впредь.
VIII
Жизнь Бенвенуто Челлини». Перевод, примечания и послесловие М. Лозинского. М.—Л., 1931, стр. 42.
низкопробной ханжи и пройдохи миссис Гэмп — живое воплощение подхалимства, лукавства и лжи.
Многое в литературном наследии великого романиста успело обесцветиться, поблекнуть, многие страницы его книг, страстно волновавшие его современников, до того устарели, что воспринимаются нынешним поколением читателей как ненужный балласт (особенно те, что окрашены сентиментальной риторикой), но образ миссис Гэмп, лондонской больничной сиделки, до сих пор живет и восхищает.
Каждое новое ее появление в романе читатели встречают новым смехом — главным образом из-за ее сумбурного жаргона, очень типичного для лондонских кокни. Жаргон этот носит густую окраску социальных «низов», но, так как в качестве акушерки и сиделки миссис Гэмп смолоду привыкла вращаться в так называемых «высших кругах», ее просторечие насыщено словами более культурной среды, которые она очень забавно коверкает. Слово surprise она произносит surprige, слово excuse — excuge, слово suppose — suppoge, слово — individual — indiwidgle, слово situation— sitiwation. Она не умеет назвать даже свое собственное имя — Сара. У нее получается Sairey. Дикость ее языкового сознания доходит до того, что она смешивает слова guardian (опекун) и garden (сад). Как воспроизвести эту дикость по-русски? Переводчица даже не пытается найти для нее русский эквивалент, так как хорошо сознает, что такого эквивалента не существует. Миссис Гэмп говорит у нее вполне правильно.
«— Ах, боже мой, миссис Чезлвит! Кто бы Мог подумать, что я увижу в этом самом благословенном доме мисс Пеисниф, милая моя барышня, ведь я отлично знаю, что таких домов немного, то-то и беда, а хотелось бы, чтоб было побольше, тогда у нас, мистер Чаффи, была бы не юдоль, а райский сад...» (XI, 332—333).
Ни одного резкого отклонения от правильной речи. Между тем в оригинале таких отклонений — Пять: ouse вместо house, ware вместо were, guardian вместо garden и т. д., и все эти отклонения являют собой
единую речевую систему, которой не воспроизвести на другом языке.
И все же, несмотря ни на что, русские читатели сквозь приглаженный перевод Н. Дарузес чувствуют — правда, недостаточно ясно, — каков на самом деле стиль словесных излияний миссис Гэмп. Переводчица все же нашла верный и надежный прием, чтобы сигнализировать русским читателям, что речь миссис Гэмл отклоняется от нормального языкового стандарта. Правда, этот удачный прием применяется переводчицей слишком несмело, но все же специфический характер всех словесных излияний миссис Гэмп выявлен с достаточной ясностью.
В этом и заключается один из приемов, при помощи которых переводчик всегда может дать читателю хотя бы смутное представление о своеобразной стилистике подлинника, не прибегая к неуместным русизмам, вроде откеда, сумлеваюсь и штоп.
Наравне с изломами синтаксиса переводчица — к сожалению, опять-таки редко — вводит кое-какие трансформации и в лексику миссис Гэмп, заставляя ее говорить, например, о сюрпризе:
«— Вот уж сервиз действительно!» (XI, 333).
Вместо девиз миссис Гэмп опять-таки говорит в переводе — сервиз:
«— Сохранить ребенка и спасти мать — вот мой сервиз, сударь!» (XI, 249).
.. .А если бы при случае переводчики и прибегали к русизмам, в этом, право же, не было бы большого греха.
Ибо давно уже наступила пора снять слишком суровый запрет с жаргонных и диалектных словечек. Из того, что плохие переводчики пользуются ими так неумело, вовсе не следует, что все переводчики должны раз навсегда объявить им бойкот. Да, у плохих переводчиков всевозможные вчерась и покеда, употребленные некстати, не к месту, производят впечатление фальши, 'но зачем же равняться на плохих переводчиков?
Обо всем этом весьма красноречиво говорится в той же статье С. Петрова. Ее автор темпераментно
ратует за то, чтобы переводчики, конечно, с достаточным тактом, не буквалистски, а творчески воспроизводили чужое просторечие своим просторечием, не боясь никаких обвинений в сусальности. «Надо, — говорит он, — бережно и добросовестно пересаживать иноязычное произведение на русскую почву, а не калечить его, препарируя и дистиллируя, в угоду чьему-то вкусу... В идеале перевод должен вызывать у читателей то же стилистическое впечатление, какое испыты-" вают читатели подлинника»'.
Золотые слова, и их не опровергнуть никакими софизмами.
Производят ли переводы мистера Герни то же стилистическое впечатление, какое производят на русского читателя подлинники, переведенные ими?
Нисколько. К его переводам вполне применим термин: дистиллированные, так как эти переводы действительно очищены от всех элементов художественности. «Стилистическое впечатление», которое они производят, то же самое, какое мы все получаем, читая протокол или репортерский отчет. «Сперва герой сделал то-то, потом пошел туда-то» и т. д.
Переводя могучую комедию Гоголя, мистер Герни все же имел кое-какие — правда, небольшие — возможности воспроизвести «а своем языке ее стиль. Ведь вовсе не требовалось, чтобы он придал определенную стилевую окраску тем самым словам, которым она придана в подлиннике. Он мог избрать для подобной окраски другие слова «Ревизора», но совсем уклониться от воспроизведения его сверкающей живописи— значит отказаться от всех притязаний на художественность перевода.
Если он не может перевести на английский язык пьянюшку и обижательство, пусть они станут в переводе пьяницей и обидой, но в таком случае следует подвергнуть подобной деформации какое-нибудь соседнее слово, входящее в тот же текст, чтобы англо-
1 С. Петров. О пользе просторечия. Сб. «Мастерство пере-•вода>. М., 1963, стр. 95.
американские читатели хоть отчасти почувствовали, какова его стилевая окраска.
Очень верно сказал Николай Заболоцкий: «Гладкопись наш особенный враг. Гладкопись говорит о равнодушии сердца и пренебрежении к читателю» '.
И неужели мы предпочли бы, чтобы Борис Пастернак в переводе простонародных стихов Ганса Сакса не прибегал бы к таким выражениям, как:
И вздернули бы, не смигнули ..
Гляди-кось, праведник какой!
За честность, знать, у нас ославлен ..
Покочевряжусь для отвода... И бесперечь полощешь глотку...
Вот я дружкам своим пожалюсь...
(•Корзина разносчика») 2.
И кто осудит такого сильного мастера, как Н. М. Любимов, за то, что в его «Дон-Кихоте» и «Паи-тагрюэле» раздается порой наша простонародная речь, из-за которой, однако, ни французы, ни испанцы не только не становятся переодетыми русскими, но еще сильнее утверждают в представлении читателей свои национальные качества?
Рядом с этими переводами еще бледнее, еще малокровнее кажутся нам переводы того или иного простонародного текста, исполненные при помощи нормализованной гладкописи. Как хотите называйте каждый из таких переводов: «перевод-информация», «перевод-дистилляция», «перевод-протокол», ио не зовите их произведениями искусства.
А так как дудо^шат^нн^Ш^це^щзд есть всегда и во всех случаях творческий акт, мы осуждаем протокольные переводы "высоких произведений искусства и считаем подсудимых виновными, хотя и заслуживающими
'Н. Заболоцкий. Заметки переводчика. Сб. «Мастерство перевода». М., 1959, стр. 252.
2 Сб. «Мастерство перевода». М., 1963, стр. 83.
снисхождения в силу того, что их зловредные действия производились ими при явном попустительстве критики.
Приговор отнюдь не окончательный и, конечно, может подлежать апелляции.
Кто пристально вникнет в эти судебные прения, тот, я надеюсь, очень легко убедится, что общие, огульные правила здесь применять невозможно. Именно потому, что дело идет об искусстве, таких правил вообще не существует. Никаких универсальных рецептов здесь нет. Все зависит от каждого индивидуального случая.
В конечном счете судьбу перевода всегда решают талант переводчика, его духовная культура, его вкус, его такт.
Придумал же я это судилище затем, чтобы дать читателям ясное представление о том, как трудны и многосложны проблемы, связанные в переводческой практике с вопросами стиля.
Глава шестая
Б. Пастернак. Заметки переводчика. «Знамя», 1944, № 1-2.
Глава седьмая
СИНТАКСИС. —
ИНТОНАЦИЯ. —
К МЕТОДИКЕ
II
Особенно это заметно при переводе стихов.
Интонация — первооснова стиха.
Стих без интонации — не стих.
Среди русских переводчиков Шекспира когда-то была целая группа таких, которые ради «точного» воспроизведения ритма коверкали (вернее, совсем уничтожали) интонацию шекспировских строк.
У Шекспира, например, Дездемона говорит перед смертью:
«Я не знаю, почему бы мне испытывать страх, так как никакой вины я за собою не чувствую» (V, 2, 41—42) '.
'Вильям Шекспир. Избранные произведения. Л., 1939. Римские цифры указывают акт данной шекспировской пьесы.
Вместо этой слитной и связной, логически четкой фразы переводчица Анна Радлова заставила ее выкрикнуть три коротышки:
Боюсь... Чего же, — без вины?
Словно у Дездемоны астма, грудная жаба, и она задыхается после каждого слова:
Боюсь... (пауза) Чего же... (пауза) без вины?
При астме — какая уж тут интонация!
Судя по этому переводу, чуть не все персонажи «Отелло» страдают той же тяжелой болезнью.
Кассио, например, должен бы, по Шекспиру, сказать свяаную и слитную фразу:
«Теперь вы ревнуете (и вам кажется), что это подарок от какой-нибудь любовницы» (III, 4, 186, 187).
Но астма заставляет его выкрикнуть три коротышки — одну за другой:
Уж стали ревновать! Уж будто от любовницы! Уж память!
Уж! Уж! Уж! Это троекратное уж еще сильнее подчеркивает обрывчатость астматической речи. В подлиннике нет ни ужей, ни восклицательных знаков, ни пауз после каждого возгласа.
Даже у венецианского мавра, оказывается, такая же одышка. В подлиннике он, например, говорит в высшей степени плавно и связно:
«Раньше, чем усомниться, я должен увидеть, а когда меня охватят сомнения, я должен доказать» (III, 3, 194).
У Анны Радловой он вместо всей этой фразы отрывисто произносит три слова:
Увидеть, усомниться, доказать!
Та же болезнь у дожа. По Шекспиру, ему, например, следовало бы спросить у сенаторов:
«Что вы окажете об этой перемене?» (I, 3, 17) В переводе у него еле хватает дыхания выговорить:
Вот перемена! 192
Страдающим астмой не до красноречия: скорее бы выкрикнуть нужную мысль, сократив ее до последней возможности.
Превращая таким образом в обрубки огромное количество шекспировских фраз, переводчица зачастую отсекает такие слова, без которых фраза становится непонятна, а порой и бессмысленна.
Что значат, например, такие ребусы:
Иначе я скажу, что гневом (?) стали, — Вы не мужчина больше.
(IV. 1, 8S)
Или:
Я прошу вас в донесенье... Сказать, кто я, ничто (?) не ослабляя, Не множа (?) злобно.
(V, 2, 345, 346)
Или:
III
Вдмываясь в то, каким образом достигается переводчицей этот печальный эффект, я прихожу к убеждению, что в большинстве случаев все это происходит из-за истребления таких, казалось бы, третьестепенных словечек, как «этот», «мой», «она», «ее», «оно», «если», «хотя», «почему», «неужели», «когда» и т. д.
До сих пор мне и в голову не приходило, какую большую нагрузку несут эти слова и словечки в живой человеческой речи.
Только теперь, когда горе-переводчица выбросила в своем переводе не меньше семидесяти процентов всей этой словесной мелюзги, я увидел, каким голым, отрывистым, бескрасочным, тощим, бездушным сделался из-за этого шекспировский текст! Обнаружилось, что именно эти слова играют огромную роль в создании той или иной интонации. Казалось бы, не все ли равно, скажет ли Кассио, обращаясь к Бианке:
Узор снимите! —
или:
Этот узор снимите для меня.
Но «узор снимите» — бездушно, мертво, а «этот узор снимите для меня» — живая человеческая фраза, содержащая в себе множество интонационных возможностей.
В том, что именно эта словесная мелюзга, именно эти якобы пустые слова и словечки, без которых, казалось бы, так легко обойтись, являются главными носителями живых интонаций, очень легко убедиться при помощи простейшего опыта: возьмите любое русское стихотворение, хотя бы Некрасова, и попробуйте деформировать его радловским методом: выбросьте из него все «ненужные» слова и словечки, подобные тем, которые выброшены из этих переводов Шекспира, и посмотрите, что станется с его интонацией. Возьмите, например, вот такое двустишие:
Ну уж и б>ря была' Как еще мы уцелели'
По методу переводчицы это двустишие следует перевести, конечно, так:
Буря была... Уцелели! ..
Выброшены только незаметные и мелкие слова: «ну», «уж», «и», «мы», «еще», «как», —• смысл остался
незыблем, а между тем вся эмоциональная выразительность этих стихов пропала.
Когда человек говорит: «Ну уж и буря была», он выражает этим свое взволнованное отношение к буре, которая оказалась яростнее, чем он ожидал, а когда он говорит: «Буря была» — это протокольно-равнодушная констатация факта.
Когда человек говорит: «Как еще мы уцелели!» — здесь сказывается недавно пережитая тревога: говорящий удивляется, что такая страшная буря не погубила ни его, ни его близких. А если он скажет одно «уцрпрли», никакой эмоциональной окраски нет и не может быть в этой культяпке: ни удивления, ни тревоги, ни радости.
Таким образом, в переводах, сделанных по этому порочному методу, не может быть передана вдохновенность, темпераментность, эмоциональность Шекспира. Герои Шекспира всегда страстно переживают те факты, о которых они говорят, но этой страстности не выразить кургузыми обрубками фраз, как «Боюсь ..», «Смеюсь?», «Но срок?», «Но вот — порок», «Что71 Шум? Мертва?», «Чрезмерно...», — при этой обрывчатой конструкции фраз пропадает не только экспрессивность шекспировской речи, но и вся се логическая связность.
Персонажи Шекспира нередко говорят широко разветвленными фразами, длинными периодами, развивающими ряд силлогизмов. Радловский метод и в этом отношении беспомощен. Сравните хотя бы длинную речь первого сенатора на государственном совете в Венеции с той версией, какая дана в переводе.
Именно при воссоздании логических периодов переводчики этого типа слабее всего, так как их перевод весь основан на разрушении синтаксиса, а какая же возможна периодизация речи без соблюдения синтаксических конструкций?
До какого равнодушия к интонациям Шекспира доходит Анна Радлова, видно уже из того, что многие его утверждения она превращает в вопросы.
Этот загадочный прием повторяется в ее переводе
ЭД1
не раз и не два. Здесь Дездемона ни с того ни с сего спрашивает у Яго о своей наперснице Эмилии:
Она — болтушка?
Вопрос по меньшей мере неуместный. В подлиннике Дездемона не спрашивает у Яго, но возражает ему, полемизирует с ним. Яго, желая обидеть Эмилию, жалуется Дездемоне, будто та утомила его своей болгси-ней. Дездемона вступается за любимую подругу-прислужницу:
К сожалению, она не говорлива (II, I. W2)
Вот из этой-то утвердительной фразы Анна Радлова делает недоуменный вопрос:
Она — болтушка?
Я не говорю о том, что здесь пропадает оттенок любезности: в подлиннике Дездемона сожалеет, что Эмилия так неразговорчива, и тем подчеркивает, что ей было бы приятно возможно чаще разговаривать с Эмилией. Но оттенками Анна Радлова вообще не стесняется. Вместо любезной реплики у нее получился по« лупрезрительный вопрос: «Она — болтушка?»
Сделать из одной фразы три, из текучей повествовательной речи судорогу коротких восклицаний и всхлипываний, из ответов — вопросы, из реплик — куцые речевые обрубки, заставить даже Дездемону изъясняться скалозубовским слогом — все это возможно лишь при полной глухоте к интонациям Шекспира.
Если бы во всех остальных отношениях перевод Анны Радловой представлял собой безукоризненно точную копию подлинника, то и тогда мы должны были бы признать его абсолютно неверным, так как интонации во всяком поэтическом произведении играют первенствующую роль. Истинно точным может быть назван только тот из поэтических переводов, в котором помимо смысла, стиля, фонетики, ритмики передано также интонационное своеобразие подлинника. Если этого нет, перевод безнадежен: прочие ошибки перевода можно порою исправить, но эта не поддается никаким исправлениям.
IV
Полемика вокруг этих черствых, косноязычных, антихудожественных переводов разгорелась в 1935 году.
С каким-то подозрительным единодушием прозвучал в печати многоголосый хор восторженных рецензентов и критиков.
Ее переводы шекспировских пьес были объявлены высшим достижением искусства.
Против этой ложной оценки восстал талантливый критик Ю Юровский, выступивший в конце 1935 года в «Литературной газете» (№ 69) с отрицательным отзывом о радловском переводе «Отелло». К его мнению присоединился критик Л. Боровой. На них обрушились «влиятельные» журналисты эпохи. Юзовский был назван в печати «бараном», «свистуном» и «невежей». Боровой подвергся таким же нападкам. Нападки перемежались угрозами: «Этих свистунов и любителей легкой победы надо призвать к порядку!»
Тогда же появилась статья молодого шекспироведа Власа Кожевникова, безбоязненно присоединившегося к Юзовскому и Боровому.
В ту пору я был далек от этой полемики. Но через несколько лет, изучая методику переводов Шекспира по работам Дружинина. Вейнберга, Лозинского, Щеп-кннон-Куперннк и др., я впервые пристально исследовал строка за строкой переводы Анны Радловой и Есксре убедился, что они убийственно плохи, хуже, чем о них говорят
Зимою 1939 года я попытался обосновать мое мнение в обширном докладе на Шекспировской конференции во Всесоюзном театральном обществе. Думаю, кое-кто из московских старожилов не забыл тех неистовых прений, которые вызвал мой обстоятельный и беспристрастный доклад.
Содокладчиком был Влас Кожевников, выступление которого получило тогда же большой резонанс1.
1 См. газету «Советское искусство» от 9 февраля 1940 г., «Литературную газету» от 10 февраля 1940 г., журнал «Театр», 1940, .Yo 3.
Так как Радлова каким-то загадочным образом добилась того, чтобы во всех театрах Советского Союза драмы Шекспира ставились только в ее переводах, ею были мобилизованы всевозможные внелитературные средства, дабы во что бы то ни стало заглушить нашу критику. Моя статья о ее переводах была по распоряжению свыше вырезана из «Красной нови» (к огорчению ее редактора Александра Фадеева).
На конференции я счел необходимым задать между прочим такие вопросы:
«Почему другие литераторы, трудившиеся над переводами Шекспира, — Николай Полевой, Андрей Кронеберг, Аполлон Григорьев, Александр Дружинин и прочие, в течение столетия не удостоились таких необыкновенных триумфов, какие выпали «а долю Анны Радловой?
Почему в «Литературной энциклопедии» в специальной статье, посвященной характеристике творчества Анны Радловой, напечатано черным по белому, что ее переводы — шедевры? '
Почему после низкой оценки ее переводов, данной авторитетными критиками, ее переводы по-прежнему именуются «классически точными», «лучшими из переводов Шекспира»?
Почему только по ее переводам издательства знакомят с этими величайшими произведениями новую интеллигенцию нашей страны — интеллигенцию фабрик, заводов, колхозов, Красной Армии, университетов, институтов и школ?»
Один известный в ту пору артист (кстати сказать, ле знавший ни слова по-английски) выступил по наущению Радловой в печати и заявил, что, так как Шекспир сочинял все свои пьесы для сцены, их невозможно судить как произведения поэзии. Какие бы то ни было литературные критерии к ним неприменимы совсем.
«Шекспир мыслит театрально,—утверждал в своем выступлении артист. — Текст Шекспира необходимо рассматривать всегда как «элемент спектакля»,
1 «Литературная энциклопедия», т. IX. М., 1935, стр. 501—502. 204
подчиненный законам театра, законам живого сценического действия».
Это заявление возмутило меня, и я на том же диспуте возразил оппоненту.
— Горе театру, — сказал я, — который хоть на короткое время уверует, будто сцена — одно, а литература— другое. Только сочетание сценичности с высокими литературными качествами, с поэзией, с чисто словесным искусством есть подлинная основа театра. Шекспир потому и величайший из всех драматургов, что он — поэт. Почти все его драмы — стихи, и только оттого, что эти стихи превосходны, они уже четвертое столетие звучат во всем мире со сцены. Делать Шекспира только «элементом спектакля» — это значит принижать и Шекспира, и советский театр. Как и всякий гениальный поэт, Шекспир обладал чудотворною властью над звукописью, над инструментовкой стиха, над всеми средствами стиховой выразительности —• недаром в его сонетах, в его «Венере и Адонисе» видна лаже слишком утонченная, слишком изысканная куль--],рз ст>1а. Сонеты — труднейшая литературная фор-vd. и. разрабатывая ее, Шекспир показал еще в юности, что он мест быть виртуозом поэтической речи.
Вообще то была эпоха недосягаемо высокой словес-нон культуры, и неужели всю эту словесную культуру мы должны стереть, уничтожить, забыть только оттого, что тому или иному актеру удобнее обойтись без нее? Эта словесная культура была такова, что, например, современник Шекспира, сэр Уолтер Роли (Ralegh), великий путешественник, завоеватель, «пастух океана», один из праотцев английской колониальной политики, даже сидя в тюрьме, даже зная, что завтра утром палач отрубит ему голову, пишет перед смертью стихи, которые отшлифованы так артистически, будто он профессиональный словесных дел мастер. Даже пираты владели тогда отличною стпхо-т ворною формою.
Эдмунд Спенсер, «поэт поэтов», «поэт для поэтов^, характерный поэт той эпохи, законодатель ее литературного вкуса, потому-то и был встречен восторгами своих современников, что благодаря изощренной стп-
хотворческой технике довел музыку стиха до таких небывало прекрасных звучаний, каких и не предполагали тогда в английской речи. Недаром его знаменитую «стансу», то есть изобретенную им структуру стиха, позаимствовали у него — два столетия спустя — такие могучие лирики, как Байрон, Шелли и Ките. Другие гиганты эпохи — Френсис Бомонт, Джон Флсг-чер, Кристофер Марло, Бен Джонсон — входят, подобно Шекспиру, не только в историю театра, но и з историю поэзии. Конечно, была в их стихах и грубость, и они часто проявляли ее — когда она была им нужна, — но сколько утонченности в самой структуре их речи, какой звучит она изысканной музыкой.
Шекспир — один из них, он порожден именно этой культурой. Впоследствии он отказался от чрезмерного литературного лоска, но все же и в его позднейших стихах ощущается, что он эту школу прошел, что в его простоте есть утонченность.
О просодии его стихов, об их мелодике, ритмике, о тайне их великолепного звучания существуют десятки книг (самая популярная принадлежит профессору Джорджу Сэйнтсбери), ибо, повторяю, только потому, что стих Шекспира обладает такими высокими литературными качествами, так колоссальна сила его сценических образов. Переводя Шекспира на русский язык, мы не должны забывать, что переводим такого же мастера поэтической речи, как Овидий, Вергилий, Данте, с такой же гениально экспрессивной фонетикой. Поэтому, когда у Анны Радловой в одном из самых волнующих монологов Макбета я читаю стихи:
Когда конец концом бы дела был, Я скоро б сделал, —
это страшное «бсделал» режет меня, как ножом. И я уверен: не только меня.
И развились б расчесанные кудри,
И каждый волос твой подняло б дыбом.
(«Гам тет»)
Людей таких ты открывало б, небо, И в руки каждые влагало б плеть. («Отелло»)
Брасчссанные, бдыбом, бнебо, бплсть — можно ли навязывать Шекспиру такую фонетику?
В радловском «Макбете» непроизносима строка:
Смерть дня и омовенье язв труда.
Это языколомиое язвтруда нисколько не лучше, чем бсделал. Как нарочно, в подлиннике здесь одна из му-зыкальнейших строк:
The death of each day's life, sore labour's bath.
В новом издании «Макбета» переводчица отказалась от «язвтруда», но свято сохранила свое «бсделал» н в 1935, и в 1937, и в 1939 годах!
Столь же неприкосновенной осталась во всех изданиях ее перевода строка:
Подпрыгивающее честолюбье.
У Шекспира здесь — образ всадника, который or излишнего азарта перемахивает через седло. У Анны Радловой — несуществующий в подлиннике образ коня, который бежит и подпрыгивает. Этот образ совершенно противоречит тому, что хочет сказать Макбет. Так что «подпрыгивающее честолюбье» искажает и просодию Шекспира и смысл.
Но сейчас меня занимает не столько искажение языка, не столько искажение смысла, сколько та упрямая борьба с поэтичностью поэзии Шекспира, которая является движущей силой всех переводов Радловой. Переводчица как будто задалась специальной целью добиться того, чтобы его стихи прозвучали корявее, грубее и жестче. Можно ли представить себе, что гениальный поэт в своих лучших творениях культивирует такую фонетику:
И Кларенс мертв твой, что убил Эдварда.
(268)
Клянусь я светом... Поли твоих злодейств он...
(274)
Я по закону тетка — мать в любви к ним.
(Ш)
Я отнюдь не утверждаю, что именно так переводит Радлова каждую строчку Шекспира; у нее есть немало более добротных стихов, но все же для нее показательно именно такое пренебрежение к звучанию стиха.
Как бы для того, чтобы продемонстрировать свое полное равнодушие к звучанию шекспировских строк, Анна Радлова то и дело допускает в своих переводах такие противоестественные скопления одинаковых звуков, как «совестливы вы», «Шлет небо боль», «не нелюбовь вина», «ворота ада, да», «мергв твой», «Как /Сассио?», то есть такие уродства (вы-вы, бо-бо, йене, тв-тв), которые недопустимы даже при переводе прозы третьестепенного автора.
Был Цезарем подавлен. Ведьм спросил он. («Макбет», III. I)
Или:
Так возвращайтесь к вечеру. Флияс с вами.
(«Макбет*, III, 1)
Или:
Меня ты учишь.—Душка, мергв ваш милый.
(«Отелло», V, 1, 33)
Говорить про эти плохие стихи, будто они хороши для театра, — значит, выказывать неуважение не только к поэзии, но и к театру. Советской сцене, советскому зрителю нужен подлинный Шекспир, Шекспир-поэт, а не косноязычный астматик, кропатель какофонических виршей!
Критики, за исключением двух или трех одиночек, упорно не желали заметить вышеперечисленные недостатки переводов Радловой, а всегда указывали всего лишь на один недостаток, второстепенный и совершенно невинный: «а грубость некоторых ее оборотов и слов.
Считали, что эта грубость есть одно из надежных ручательств правдивости и точности переводов. Уж
если человек так старательно воспроизводит даже эти крутые слова, значит, с какой же точностью воспроизводит он все остальное! Никому и в голову не приходило, что Анна Радлова была так аккуратна исключительно в этой области. Покуда люди любезны, благожелательны, ласковы, она с неохотой воспроизводила их речи, выбрасывая оттуда целые пригоршни приветливых слов, а чуть только те же люди под влиянием вина или аффекта начинали изрыгать друг на друга хулу, Анна Радлова становилась точна, как хронометр.
Порой она гораздо грубее Шекспира.
Например, Яго говорит у Шекспира в первой сцене четвертого акта:
Усердно допросите Дездемону. (IV, 1, Юб)
А у Анны Радловой он выражается так: На Дездемону вы налягте!
«Налягте на Дездемону» — это кажется ей более шекслнрэзским. Тот же Яго у Шекспира говорит:
Если только такое создание когда-либо
бывало на свете.
(II. I, 157)
Переводчица же заставляет его говорить: Такая баба, коль такую брать (?).
«Брать бабу»... В этих отсебятинах меня удивляет не столько их наигранный цинизм, сколько их ухарский стиль. Вместо «достань денег» Анна Радлова трижды повторяет сгони деньги» (I, 1, 3). И когда и:ел.г;-роБскнн персонаж говорит у нее, что кто-то перерезал ему нос. ни одному русскому читателю этой арскои фразы и в голову никогда не придет, что у Шекспира нет ни слова о носе (I, 1, 30).
Повторяю: напрасно критики фиксировали наше внимание исключительно на этой особенности ее переводов. Выдвигая эту особенность на первое место, они тем самым заслоняли важнейший принципиальный
вопрос — о наиболее правильных методах перевода на русский язык поэтического наследия классиков. Ведь дело вовсе не в том, каковы погрешности радловского -чгревода «Отелло», а в том, каковы теоретические установки и общие принципы, приведшие переводчицу к этим погрешностям. Как могло случиться, что Анна Радлгва, автор неплохих переводов у^"о-тя--о ,-кой прозы, оказалась столь беспомощней '>н периоде Шекспира?
Конечно, есть и в этом переводе отдельные строки, где сказывается словесная ловкость, находчивость, но, к сожалению, отдельные удачи еще не делают всего перевода художественным. Неплохо передана Радло-вой такая сентенция:
Когда несчастью праздным плачем вторим, Мы умножаем горе новым горем.
Монолог Яго в конце первого акта кончается у нее таким прекрасно переведенным двустишием:
Придумал! Зачато! И ночь и ад На свет приплод чудовищный родят.
Очень близки к подлиннику и по смыслу, и по интонации эти две строки второго акта:
Пойдемте, Дездемона. Долг солдата
От сладких снов вставать под рев набата.
Но все это — исключения из общего правила, случайные удачи, еще сильнее подчеркивающие порочность тех теоретических принципов, которыми руководилась переводчица.
Теоретические принципы, на основе которых Анна Радлова переводила Шекспира, определились полностью еще в двадцатых годах. Именно тогда стало ясно, что прежние переводы трагедий Шекспира, даже самые лучшие, уже не удовлетворяют читателя нашей эпохи и что нужно переводить их заново, по-другому, на других основаниях. Стало ясно, что прежние переводы, даже самые лучшие, были выполнены по-дилетантски, кустарно, без научного учета специфических качеств художественной формы переводимого текста.
В самом деле, тот же Петр Вейнберг в своем переводе «Отелло» из одной шекспировской строки делал при желании две, а порою и три, нисколько не смущаясь тем, что знаменитый диалог Яго и Отелло в третьем акте занимает у Шекспира всего лишь сто шестьдесят семь стихов, а в переводе — целых двести сорок! Почти так же пренебрегал он рифмами, считая вполне допустимым даже в тех редких случаях, когда у Шекспира появляются рифмы, не всюду воспроизводить их в своем переводе. Таков был переводческий канон того времени. Тогдашние переводчики хлопотали не столько о том, чтобы воссоздать в переводе форму переводимого текста, сколько о том, чтобы воссоздать его мысли и образы.
Но в двадцатых — тридцатых годах, восставая против этой «кустарщины», новое поколение переводчиков провозгласило своим лозунгом научность. Научность, по их убеждению, заключалась в объективном чете всех формальных элементов переводимого те->.:та. которые переводчик обязан воспроизвести с пе-
VI
Изучая переводы Шекспира, исполненные в двадцатых и тридцатых годах, мы имеем возможность наблюдать, как формалистические методы мало-помалу преодолевались методами живыми и творческими.
Но дань формализму все еще платили в ту пору лучшие из наших переводчиков.
Именно тогда утвердилось фетишистское отношение к так называемой эквилинеарности и эквиритмии стиховых переводов: было выдвинуто строгое требование, чтобы каждое переведенное стихотворение — будет ли это трагедия или любовный романс — включало в себя столько же строк, что и подлинник, и чтобы ритм каждой строки перевода соответствовал ритму той же строки, находящейся в подлиннике.
Требование само по себе чрезвычайно полезное: оно знаменовало собой конец того разгульного своеволия, которое бесконтрольно царило в переводах минувшей эпохи. Это значило, что отошли в невозвратное прошлое времена дилетантского отношения к Шекспиру, когда какой-нибудь барин, вроде ленивого Николая Михайловича Сатина, мог в своем переводе комедии «Сон в летнюю ночь» распоряжаться стихами Шекспира как вздумается и растягивать и кроить их по своему произволу так, чтобы из одного стиха выходило полтора или два, а порою и три и четыре. В результате таких причуд в переводе у Сатина оказалось двести тридцать добавочных строк! И никто даже не
возражал против этого, так как в ту пору это было в порядке вещей! И до самого недавнего времени его перевод считался лучшим, потому что другие переводы «Сна в летнюю ночь» отстояли еще дальше от подлинника.
А когда талантливый украинский переводчик М. Старицкий перевел всего «Гамлета» вместо ямбов хореями, — этот вандализм не только сошел ему с рук, но даже встретил горячих защитников '.
Тридцатые годы положили этому самоуправству конец. Нам предлагалось радоваться, что в новом переводе «Лира» по сравнению с подлинным текстом нет ни единого лишнего стиха: в подлинном тексте две тысячи сто семьдесят стихов и в переводе две тысячи сто семьдесят2. Критики, конечно, восхищались: впервые русскому поэту удалось перевести эту мировую трагедию стих в стих, строка в строку, воссоздавая с максимальной научной точностью все метрические особенности английского текста.
Таков же «Гамлет» в переводе Михаила Лозинского. Этот перевод можно читать рядом с подлинником, как идеальный подстрочник.
В подлиннике две тысячи семьсот восемнадцать стихов и в переводе две тысячи семьсот восемнадцать, причем эквиритмия соблюдена изумительно: если в подлиннике одна строка впятеро короче других, в переводе ей соответствует столь же короткая. Если в подлинник вкраплены четыре строки, написанные размером старинных баллад, с внутренними рифмами ь каждом нечетном стихе, будьте уверены, что в переводе воссозданы точно такие же ритмы и точно такие же рифмы.
1 «Гамлет» в переводе М. Старицкого. Издание «Ккнгссшл-
нн», 1929 Защитником недопустимых причуд переводчика высту
пил А. Н)ковський. См. кн. Олександр Ф i н к е л ь. Теор!я и
практика перекладу. Харк1в, 1929, стр. 146.
2 В переводе «Короля Лира», сделанном в 1856 году крити
ком А. В. Дружининым, две тысячи триста четырнадцать стихо
творных строк, то есть на сто сорок четыре строки больше, чем
в подлиннике, невзирая на то, что этот перевод изобилует ку
пюрами.
VII
Казалось бы, мы, читатели, должны были от всего сердца приветствовать этот метод переводческой практики, обеспечивающий всем стиховым переводам наибольшее приближение к подлиннику.
Но вскоре обнаружилось, что многие переводчики стали применять его слишком прямолинейно и слепо, даже тогда, когда это вело к искажению подлинника. Как это постоянно бывает, формалистическое отношение к делу оказалось пагубным и здесь. Формалисты, как всегда, не учли тех неблагоприятных последствий, которые так часто происходят от слишком прямолинейного и безоглядного применения того или иного полезного принципа.
Между тем нам известны десятки и сотни примеров, когда такая забота о точности приводила, как это ни странно, к неточности; когда хлопоты о строгом соответствии количества строк сильно снижали их качество,— словом, когда переводчики — даже самые .•;. чшне — приносили этому принципу такие огромные /г^ртвы, что причиняли советским читателям неисчис-ллу.ые убытки.
II не нужно думать, что эти убытки терпят лишь •-..:тателн Шекспира и Гёте. А десятки других переводов с грузинского, с армянского, с еврейского, с укра-;'--ского, обладающих той же иллюзорной псевдонауч-:• "н «точностью», которая, как мы ниже увидим, тнхрьсзает собой максимальное отдаление от подлин-г. ха.
Возьмем хотя бы «Гамлета» в переводе Михаила Л^зннскогс. Лозинский — переводчик-классик. Его пе-" з.ггу Данте. Сервантеса, Флетчера, Лопе де Вега, : -••! — : 3i;zв:•»:-:•.ли его в первые ряды мастеров. На-
- . ~: . • -!.---• с з т^кст сочетается в его пере-. Z2'. ^ 7 z.~. . !'. cj;.-:o3t.- niovTbio большого поэта. ,1:-!^.~а :.! с г о тв^рпества необъятно широк, и порой его переводы по художественному своему совершенству стоят на тон же высоте, что и подлинник. Поучительно следить, как остроумно, находчиво разрешает он те стилистические и смысловые задачи, которые встают
перед ним в каждой строке, как упрямо подчиняет он своей переводческой воле сопротивляющийся ему материал. Самое звучание его стиха холодновато-стальное, имеет в себе очарование старинности:
Корабль готов, благоприятен ветер. Ждут спутники, и Англия вас ждет.
Но все же в его переводе «Гамлета» есть ряд недостатков, вызванных почти исключительно тем, что пе-реводчик с чрезмерной, я бы сказал, с фанатической ревностью служит фетишу эквилинеарности.
Есть, например, в переводе Лозинского такие звучные стихи:
За Гамлета король подымет кубок И растворит жемчужину в вине, Ценнее той, которою венчались Четыре короля...
(V. 2)
Строки эти, даже на поверхностный взгляд, кажутся несколько странными. Что это за такая жемчужина, которою можно венчаться? Неужели она одна заменяла собой ту усыпанную драгоценными камнями корону, которой обычно венчали себя короли? И почему этой одной жемчужиной венчалось сразу столько королей? Или она сама была так велика, что могла, как широкая шляпа, покрыть четыре головы одновременно?
В подлиннике сказано иначе:
«Король будет пить за то, чтобы Гамлету лучше дышалось (во время поединка с Лаэртом. — К. Ч.), и в кубок он бросит жемчужину, ценнее той, которую носили в короне Дании четыре царствовавшие друг за другом короля».
Оказывается, переводчиком выброшено из английского текста несколько важнейших смысловых единиц. Выброшена корона, выброшена Дания, выброшено лучшее дыхание Гамлета, выброшено сведение о четырех королях, которые, оказывается, не сразу владели жемчужиной, а в порядке престолонаследия, один за другим. И, кроме того, вопреки переводчику, король не растворял жемчужину в вине, а всего толь-
ко опустил ее в чашу, может быть, совсем не для того, чтобы она растворилась.
Вот какие большие убытки терпит читатель на протяжении всего только трех с половиной строк перевода! Из трех с половиной строк выброшено пять чрезвычайно существенных слов, отсутствие которых не только обесцвечивает шекспировский текст, но п наносит ущерб его смыслу. И все из-за того, что переводчик поставил себе непременною целью сохранить количество шекспировских строк неизменным.
В подлиннике, например, королева прерывает филиппику Гамлета следующим знаменательным возгласом:
«Ты направляешь мои глаза в мою душу, и гам я вижу такие черные и красные пятна».
Какая, спрашивается, этому возгласу будет цена, если из него выбросить красные пятна? Ведь ими королева свидетельствует о своем кровавом преступлении. Между тем их-то и нет в переводе.
Ты обратил глаза мне прямо в душу, И в ней я вижу столько черных пятен...
Первая строка тоже весьма пострадала от такой чрезмерной экономии слов: выбросив местоимение мои, стоявшее перед словом глаза, переводчик оставляет нас в том заблуждении, будто дело идет о глазах самого Гамлета.
И хотя в переводе очень бойко звучит незабвенная сентенция Офелии, издавна ставшая у англичан поговоркой:
Подарок нам не мил, Когда разлюбит тот, кто подарил, —
(70)
но для читателя и эта сентенция сопряжена с немаловажными убытками, так как переводчик в погоне за краткостью речи выбросил указание на то, что такое отношение к подаркам свойственно лишь возвышенной, благородной душе (to the noble mind).
В четвертом акте тоскующий Гамлет, изнуренный своей неспособностью отомстить за отца, говорит с обычным презрением к себе:
Моя унылая [медлительная] месть. My dull revenge.
А переводчик выбрасывает именно этот эпитет, характеризующий собой всю трагедию Гамлета (97).
Умирая, Гамлет обращается к своей только ч го отравленной матери с таким многозначительным эпитетом, который означает одновременно и «жалкая» и «презренная», — wretched. Этот эпитет определяет собой подлинное отношение Гамлета к виновнице всех его нравственных мук:
Презренная, несчастная королева, прощай! А у переводчика вместо этого сказано: Мать, прощай! —
что опять-таки является убытком для читателей «Гамлета».
Узнав о помешательстве Гамлета, Офелия особенно горюет о том, что безумие навсегда сокрушило такой великолепный, гордый разум и омрачило несравненный облик; все три подчеркнутые мною эпитета имеют немалую ценность; они отсутствуют в переводе Михаила Лозинского (III, 158—160) 1.
Иногда эпитеты у Шекспира выполняют не смысловую, но орнаментальную функцию. Такова, например,
1 Привожу для примера несколько выброшенных в переводе эпитетов: торная стезя (58), сладостные колокола (71), лживые посулы (87), мудрейшие друзья (93), бессмысленная пышность (74), сладостная вера (87), военная музыка (130) и проч. Эпитеты как будто не слишком-то ценные, но без них шекспировский стих обескровливается. Взять хотя бы военную музыку. О ней говорит Фортинбрас, увидев труп злодейски убитого Гамлета. В качестве военачальника он отдает приказание, чтобы Гамлета похоронили как воина:
«Пусть гремит нам военная музыка>.
(V. г, 4)
Слово «военная» характеризует и Фортинбраса и Гамлета и при всей кажущейся своей ординарности имеет большой художественный вес.
роль слова «милый» в двух последовательных репликах короля и королевы:
Спасибо, Розенкранц и милый Гильденстерн! Спасибо, Гильденстерн и милый Розенкранц1 Thanks Rosencranz and gentle Guldenstern! Thanks Guldenstern and gentle Rosencranz!
Между тем в переводе это-то слово и выброшено.
Если уж такой искусный мастер, как Михаил Лозинский, вынужден был так дорого расплачиваться за свое слишком ревностное служение принципу равно-строчия, что же сказать о других переводчиках! Некоторые из них предпочитали, чтобы целые страницы их переводов Шекспира представляли из себя сплошную невнятицу, лишь бы из двух тысяч ста семидесяти строк оригинального текста не стало, боже сохрани, две тысячи сто семьдесят пять.
Словом, принцип эквилинеарности сам по себе пре« вращается в обузу и помеху, если применять его, не считаясь ни с чем, всегда и при всех обстоятельствах— даже з ущерб смыслу и стилю великих произ-ведений поэзии.
Глава восьмая СОВРЕМЕННОЕ
Этюды о переводчиках новой эиохп
I
МАРШАК
/огда в начале двадцатых годов молодой Самуил Маршак приходил ко мне и стучал в мою дверь, я всегда узнавал его по этому стуку, отрывистому, нетерпеливому, четкому, беспощадно-воинственному, словно он выстукивал два слога: «Маршак». И в самом звуке этой фамилии, коротком и резком, как выстрел, я чувствовал что-то завоевательное, боевое:
— Мар-шак!
Был он тогда худощавый и нельзя сказать, чтобы слишком здоровый, но когда мы проходили по улицам, у меня было странное чувство, что, если бы сию минуту на него наскочил грузовик, грузовик разлетелся бы вдребезги, а Маршак как ни в чем не бывало про-
должал бы свой стремительный путь — прямо, грудью вперед, напролом.
Куда вел его этот путь, мы в ту пору не сразу узнали, но чувствовали, что, какие бы трудности ни встретились на этом пути, Маршак преодолеет их все до одной, потому что уже тогда, в те далекие годы, в нем ощущался силач. Его темпераменту была совершенно чужда до-бродетель долготерпения и кротости. Во всем его облике ощущалась готовность дать отпор любому супостату. Он только что вернулся тогда с юга, и, я помню, рассказывали, что там, на Кавказе, он наградил какого-то негодяя пощечиной за то, что тот обидел детей.
Повелительное, требовательное, волевое начало ценилось им превыше всего —даже в детских народных стишках.
— Замечательно, — говорил он тогда, — что в русском фольклоре маленький ребенок ощущает себя властелином природы и гордо повелевает стихиями:
Рад га-дуга,
Не давай дождя!
Солнышко-ведрышко, Выглянь в окошечко.
Дождик, дождик, перестань1
Гори, гори ясно, Чтобы не погасло!
Все эти «не давай», «перестань», «выглянь», «гори» Маршак произносил таким повелительным голосом, что ребенок, обращающийся с этими стихами к природе, показался мне и вправду властителем радуг, ураганов, дождей.
И еще одно драгоценное качество поразило меня в .Маршаке, едва только я познакомился с ним: меня сразу словно магнитом притянула к нему его увлеченность, я бы даже сказал, одержимость великой народной поэзией — русской, немецкой, ирландской, шотландской, еврейской, английской. Поэзию — особенно народную, песенную —он любил самозабвенно и жад-
но. А так как его хваткая память хранила великое множество песен, лирических стихотворений, баллад, он часто читал их, а порою и пел, властно приобщая к своему энтузиазму и нас, и было заметно, что его больше всего привлекают к себе героические, боевые сюжеты, славящие в человеке его гениальную волю к победе над природой, над болью, над страстью, над стихией, над смертью.
Мудрено ли, что я после первых же встреч всей душой прилепился к Маршаку, и в ленинградские белые ночи — это было в самом начале двадцатых годов — мы стали часто бродить по пустынному городу, не замечая пути, и зачитывали друг друга стихами Шевченко, Некрасова, Роберта Браунинга, Киплинга, Китса и жалели остальное человечество, что оно спит и не знает, какая в мире существует красота.
Мне и сейчас вспоминается тот угол Манежного переулка и бывшей Надеждинской, где на каменных ступенях, спускавшихся в полуподвальную заколоченную мелоч-ную лавчонку, Самуил Яковлевич впервые прочитал мне своим взволнованным и настойчивым голосом, сжимая кулаки при каждой строчке, экстатическое стихотворение Блейка «Tiger! Tiger! burning bright!» вместе с юношеским своим переводом, и мне стало ясно, что его перевод есть, в сущности, схватка с Блейком, единоборство, боевой поединок и что, как бы Блейк ни ускользал от него, он, Маршак, рано или поздно приарканит его к русской поэзии и заставит его петь свои песни по-русски.
И маршаковские переводы из Бернса, в сущности, такой же завоевательный акт. Бернс, огражденный от переводчиков очень крепкой броней, больше ста лет не давался им в руки, словно дразня их своей мнимой доступностью — «вот он я! берите меня!», — и тут же отшвыривал их всех от себя. Но у Маршака мертвая хватка, и он победил-таки этого непобедимого гения и заставил его петь свои песни на языке Державина и Блока.
Вообще как-то странно называть Маршака переводчиком. Он скорее конквистадор, покоритель чужеземных поэтов, властью своего дарования обращаю-
щий их в русское подданство. Он так и говорит о своих переводах Шекспира:
Пускай поэт, покинув старый дом,
Заговорит на языке другом,
В другие дни, в другом краю планеты.
Превыше всего в Шекспире, как и в Блейке и в Бернсе, он ценит то, что они все трое — воители, что они пришли в этот мир угнетения и зла для того, чтобы сопротивляться ему:
Недаром имя славное Шекспира По-русски значит: потрясай копьем.
Потому-то и удалось Маршаку перевести творения этих «потрясателей копьями», что он всей душой сочувствовал их негодованиям и ненавистям и, полюбив их с юношеских лет, не мог не захотеть, чтобы их полюбили мы все — в наши советские дни в нашем краю планеты.
Отсюда, как мне кажется, непреложная заповедь для мастеров перевода: перелагай не всякого иноземного автора, какой случайно попадется тебе на глаза или будет навязан тебе торопливым редактором, а только того, в которого ты жарко влюблен, который близок тебе по биению сердца, в которого ты хотел бы влюбить соотечественников. Об этом часто тверди г сам Маршак. «...Если, — говорит он, — вы внимательно отберете лучшие из наших стихотворных переводов, вы обнаружите, что все О'НИ — дети любви, а не брака по расчету»'.
Только потому, что Фицджеральд влюбился в гениального Омара Хайяма, он своими переводами завоевал ему место среди великих английских поэтов. И разве мог бы Жуковский сделать шиллеровский «Кубок» таким же достоянием нашей русской поэзии, как, скажем, любое стихотворение Лермонтова, если бы не испытывал восторга пред подлинником? И мог ли бы Курочкин без такого же чувства к стихам Бе-
1 С. М а р ш а к. Воспитание словом. М., 1961, стр. 219.
II
(70
В первую минуту вам кажется, что это опечатка, но нет, во второй строфе он рифмует кочерыжки и ближних^. Дальше: растолковать нам и некстати (208), устремленья и деньги (73), колосья и крадется (174) и т. д. и т. д. Если глянуть на соседние страницы, там найдете вы рифмы и почище: зачатья и — зардясь вся (189), бард мой и — благодарный (195), вот он и—• голоден (188), смела б и — серой (190).
Смелость его в этом отношении не имеет границ. Отважно рифмует он слово Нэнни со словом сердцебиение (151) и слово ручья со словом любимая (149).
Конечно, такие приемы сильно облегчают ему переводческий труд. Но Бернсу от этого не легче, так
как из-за них он предстает перед русским читателем как разнузданный словесный неряха, кропающий свои кривобокие вирши спустя рукава, кое-как, на ура, на
ФУФУ '•
Для дальнейшего облегчения своей работы над Бернсом Виктор Федотов прибегает и к другому столь же хитроумному способу: если какое-нибудь слово выходит за пределы правильной ритмической схемы, он коверкает его нелепым ударением. Отсюда у него: взапуски (205), голоден (188), ахти (175), ломленй (126), прилила (192) и (честное слово!) постны:
Черты их лиц постны (?), остры...
(203)
Из-за этой бесшабашной разнузданности многие кристаллически ясные мысли и образы Бернса оказываются в переводе до того замутненными, что до смысла их никак невозможно добраться. Сколько ни думай, никак не смекнешь, что же может значить такое двустишие:
По мере силы избегай
Критических разъятий (?)
(156) ,
Или:
Разменивая (?) с глупой Достоинство мужское...
(148)
Иногда такое замутнение смысла принимает очень большие размеры.
В подлинном тексте знаменитого стихотворения «Добровольцы Дамфриза» (которое на самом деле называется «Does haughty Gaul...») Роберт Бернс призывает своих соотечественников к братскому единению с Англией перед лицом грозной национальной опасности, а в переводе он призывает шотландцев объединиться с шотландцами, хотя Бернс четырежды повторяет слова «британский», «Британия». Это то самое
1 Конечно, переводчик в оправдание своих неряшливых и вялых рифмоидов может сказать, что это самоновейшие рифмы, но ведь Бернс жил в XVIII веке, и те стихи, о которых я сейчас говорю, построены на пушкински точных созвучиях.
стихотворение, где к довершению нелепости фигурирует русский царь.
И «при всем при том» — какая-то гигантская безвкусица, которая на каждой странице буквально кричит о себе. Например, в стихотворении «Парни из Гэла Вотэ» (которое на самом деле называется «У нее такие белокурые волосы», «Sae fair her hait») он заставляет Бернса писать:
Среди ракит, среди ракит,
Среди ракит в тени крушины
Шнурок девчонкой позабыт.
Ах, как она о том крушилась.
(38-39)
«Крушилась» и «крушина» — игра слов, которой устыдился бы даже Лебядкин. То же самое в поэме «Видение»:
А платье из шотландки серой
Приоткрывало ножку смело.
Но что за ножка! Джин лишь смела б...
(190)
«Смело» и «смела б» — такой же плохой каламбур. И кроме того: попробуйте произнести или спеть это корявое сочетание слов: «Джин лишь смела б» — косноязычное скопление согласных, не дающее стиху той текучести, которая свойственна поэзии Бернса. Сюда же относятся: «зардясь вся», «нерв натянут» и «бард мой» и т. д.
Я пишу эти строки с большой грустью, потому что мне искренне жаль переводчика. Нельзя сказать, чтобы он был оголтелой бездарностью: в его переводах нет-нет проскользнет какое-то подобие живой интонации, какой-то не совсем раздребезженный эпитет. Я уверен, что сил и способностей у него гораздо больше, чем можно подумать, читая его бедную книжку. Еще не все потеряно, он еще может спастись.
После стоеросовых, шершавых стихов вдруг послышится чистый мелодический голос — правда, немного банальный:
Постой, о нежный соловей.
Побудь со мной в тени ветвей.
Овей печаль души моей
Волною нежных жалоб.
(137)
Q L*O
Вообще нельзя сказать, чтобы в переведенных Фе-> лотовым песнях начисто отсутствовала Песенность. Есть проблески подлинной лирики в переводе эротических, фривольных стихов — таких, как «Не там ты, девушка, легла», «Что мамочка наделала», «У мамы я росла одна» и т. д., хотя то, что у Бернса выходит улыбчиво, грациозно, игриво, у переводчика звучит почему-то скабрезно и грубо. Как бы то ни было, здесь (а не в переводе поэм) он мог бы добиться удачи. Порой среди расхлябанных и вялых стихов вдруг встретятся крепко сколоченные, ладные, прочные строки:
Голод с матушкой нуждою Днюют в хижине моей. Как ни бьюсь, все нет отбою От непрошеных гостей.
(is)
И в «Дереве свободы» есть несколько мест, которые звучат хоть и не поэтически, но вполне вразумительно.
Однако все эти немногие блестки захламлены грудами словесного шлака, которого не отгребешь никакими лопатами.
Неужели возле переводчика не нашлось человека, который удержал бы его от такого разгула неряшливости? Неужели переводчик до того изолирован от образованных, знающих, подлинно культурных людей? Можно ли так необдуманно губить и свой труд, и свое доброе имя? Если бы он обратился к кому-нибудь из просвещенных друзей за советом и помощью, эти люди, я твердо уверен, убедили бы его без труда, что такие переводы не принесут ему лавров, и дружески посоветовали бы воздержаться от их напе-чатания.
— Нельзя же переводить наобум, даже не понимая тех слов, которые вы переводите, — сказал бы ему доброжелательный друг. — Ведь это значит сделаться общим посмешищем — особенно в нашей стране, где искусство художественного перевода достигло высокого совершенства.
Здесь этот авторитетный и доброжелательный друг взял бы листы его рукописи, воспроизведенные в его книжке на страницах 170 и 171, и стал бы перечислять те ошибки, которые густо теснятся в его переводе на пространстве двадцати с чем-то строчек.
— Вот, — сказал бы он, — судите сами о своих литературных ресурсах... Бернс в прозаическом предисловии к поэме употребляет этнографический термин charms and spells, который здесь означает «ворожба и гаданья», а вы поняли этот термин как эмоциональное выражение восторга и перевели его такими словами:
прелесть (') и очарованье (!) этой ночи,—
(ПО)
то есть увидели метафору там, где ее нет и в помине, и тем исказили идейную позицию Бернса. Не «прелесть и очарованье» видел Бернс в этих суеверных обрядах, но свидетельство темноты и отсталости шотландских крестьян. Он так и сказал в предисловии: они находятся на низкой ступени развития (in a rude state). Вы же, не поняв этой горестной мысли, заменили «отсталость» каким-то расплывчатым, дымчатым, абстрактным словцом первозданность, которое, в сущности, не значит ничего. Этак кто-нибудь из англичан или французов переведет толстовскую «Власть тьмы» как «Власть первозданности».
И тут же рядом новая ошибка. У Бернса сказано, что осенней ночью под праздник волшебницы феи во всем своем великолепии гарцуют по горам и долам на резвых, боевых скакунах (sprightly coursers). В переводе от этих лошадей ничего не осталось, зато о феях почему-то написано:
И каждый склон там озарен Свеченьем их прекрасным.
(171)
В подлиннике: лошади, а в переводе: свеченье, которое словно автомобильными фарами озаряет всю местность. Очевидно, вас сбила с толку строка, где поэт говорит, что наездницы скакали «во всем своем блеске». Но ведь блеск здесь метафора и принимать ее буквально не следует.
Есть и еще с полдесятка ошибок на крохотном пространстве двадцати с чем-то строк. Но мне кажется, и этих достаточно, чтобы вы убедились, что печатать ваши переводы рановато.
Так сказал бы Федотову всякий доброжелательный друг.
Возможно, что в другие времена расправа Федотова с Бернсом не показалась бы нам такой возмутительной, но теперь, когда искусство перевода достигло у нас небывалых высот, когда даже сильнейшие наши поэты — Анна Ахматова, Твардовский, Пастернак, Маршак, Заболоцкий, Антокольский и их достойные продолжатели Мартынов, Самойлов, Межиров отдали и отдают столько творческих сил переводу, халтурная работа дилетанта кажется особенно постыдной. Как будто среди великолепных певцов вдруг выступил безголосый заика. Его заикание не было бы так неприязненно воспринято нами, если бы в новом поколении мастеров перевода, продолжающих высокие традиции предков, не было таких сильных талантов,4 как Константин Богатырев (переводы Р.-М. Рильке), Борис Заходер (переводы А. Милна, Чапека и — в последнее время—Гёте) и другие. Или вспомним переводы германских народных баллад, исполненные поэтом Львом Гинзбургом. Благодаря его классически четким, прозрачным и певучим стихам многие из этих шедевров фольклора несомненно войдут (я говорю это с полной ответственностью) в золотой фонд советской поэзии (см., например, «Пилигрим и набожная дама», «Про страну Шлараффию», «Власть денег», «Путаница», «Баллада о Генрихе Льве») 1.
Лев Гинзбург окончательно завоевал себе одно из первых мест среди советских мастеров своими переводами германской поэзии XVII века2, которые служат суровым укором слишком самонадеянным литературным заикам.
1 «Немецкие народные баллады в переводах Льва Гинзбур
га». М., 1959.
2 «Слово скорби и утешения». Перевод, вступительная статья
и примечания Льва Гинзбурга. М., 1963.
Ill
Ill
И еще одна тяжелая болезнь, от которой неизлечимо страдают многие переводчики детских стихов: болтливость, недержание речи. Там, где в подлиннике — одинокое, скромное слово, они нагромождают десятки развязных и разнузданных слов, совершенно заслоняющих подлинник. От этого жестокого метода больше всего пострадала сказка моя «Крокодил». Сказка эта в подлиннике начинается так:
Жил да был
Крокодил.
Он по улицам ходил,
Папиросы курил,
По-турецки говорил.
А в английском переводе эти немногие строки загромождены целым ворохом слов-паразитов:
Однажды важный (надменный) крокодил покинул свое
жилище на Ниле,
Чтобы с шиком (in style) пройтись по буль-ва-ру. Он мог курить, он умел с отличным акцентом (!)
говорить по-турецки, (Что он проделывал раз в неделю) — Этот очень важный, зеленый, усеянный бородавками,
удалой Крокодил.
Маленьких детей, как известно, нисколько не интересуют эпитеты, им нужны не качества, но действия, речь, обращенная к ним, должна быть динамична и стремительна. Я изменил бы себе самому, если бы
вздумал отягощать свой рассказ никчемной околеси^ цей о том, что крокодил был
во-первых, зеленый,
во-вторых, бородавчатый,
в-третьих — спесивый и важный,
в-четвертых — лихой, удалой.
К такому же отягощению текста паразитарными словами и фразами приводит указание переводчика на то обстоятельство, что не каждый час и не каждый день крокодил говорил по-турецки, но всего только раз в неделю (?!), и что у него был превосходный прононс (the perfect streak), и что он не просто гулял, но фланировал с шиком (in style), и что на Ниле у него осталась жилплощадь.
Там, где у меня тринадцать слов, у переводчика — сорок три!
Больше чем втрое! Двести пятьдесят процентов отсебятины! Словно вся цель переводчика наговорить побольше пустяков, лишь бы вдоволь натешиться дешевыми рифмами:
Once a haughty Crocodile left his home upon the Nile.
To go strolling off in style on the Av-e-nue.
He could smoke and he could speak Turkish in a perfect streak.
(And he did it once a week),—
The most haughty, green and warty, very sporty Crocodile.
Существует еще один английский перевод «Крокодила», сделанный мистером Ричардом Коэ'. В этом переводе «Крокодил» начинается так:
Жил был один крокодил (Крок! Крок!
Крокодил!), Крокодил изящный и шикарный,
В элегантном костюме. Он прохаживался по Пиккадилли,
Распевал веселые песенки на языке свахили 2,
1 «Crocodile», by Kornei Chukovsky, translated by Richard Сое.
London (Faber and Faber).
2 Язык жителей Занзибара.
Обутый в гетры, которые он купил в Чили.
Он покуривал трубку, сделанную из корня эрики. Крокодил! Крокодил! Крок! Крок!
Крокодил! Александр Крокодил, эсквайр.
По-английски это звучит так:
Once there was a Crocodile Croc!
Croc!
Crocodile! A Crocodile in taste and style.
And elegant attire! He strolled down Piccadilly,
Singing carols in Swahili, Wearing spats he'd bought in Chile, And a-puffing at a briar Crocodile! Crocodile! Croc!
Croc!
Crocodilel Alexander Crocodile, Esquirl.
Вместо дешевых истрепанных рифм прежнего перевода здесь подобраны экзотические редкие рифмы: Чили, свахили, Пиккадилли, но основа остается все та же: беззаконное стремление нагромоздить возможно больше пустопорожних словечек, дабы автор предстал перед читателем как неугомонный болтун, щеголяющий притворной игривостью и наигранной резвостью.
Чтобы читателям стало понятно, какой тяжелый ущерб наносится детским стихам при такой системе перевода, приведу один фантастический случай.
Представьте себе, что какой-нибудь советский переводчик воспроизведет для русских читателей стихи Доктора Сьюса (Seuss), любимца американских детей. У него есть веселая сказка «Кот в колпаке» («The Cat in the Hat»), в которой маленькие дети во время дождя говорят:
И нам оставалось одно: Сидеть!
Сидеть!
Сидеть!
Сидеть!
И нам это не нравилось Ни капельки '.
И вот представьте себе, что случилось бы с этими простыми и лаконичными строчками, если бы они появились в Московском издательстве в таком переводе:
Мы сидели на диване, Толковали о Мдивани,
О фонтане
В Индостане, О красавице Зейнаб, А покуда, словно в бане, Словно в бане из лохани Капал дождик
Кап! Кап!
Кап! И закапал наш пикап.
Если бы кто-нибудь у нас попытался выступить с таким переводом английского текста, против него ополчилась бы вся наша критика, и литературная честь Доктора Сьюса была бы спасена. Между тем я что-то не слыхал, чтобы кто-нибудь в США или в Англии вступился за честь наших русских стихов для детей, воспроизведенных с таким же пренебрежением к подлиннику.
Ведь когда мы переводим на русский язык детские стихотворения Киплинга, или Алена Милна, или Эдварда Лира, или Родари, или Огдена Нэша, или Важа Пшавелы, мы добросовестно бьемся над тем, чтобы
1 «The Cat in the Hat» by Dr. Seuss (Random House). Boston, p. 3.
So all we could do was to Sit! Sit! Sit!
Sit!
And we did not like it Not one little bit.
возможно вернее передать и стиль, и ритм, и образы оригинального текста, и в этом сказывается наше уважение к нему.
Но о каком уважении может быть речь, если наши тексты коверкаются как кому вздумается и самоуправство переводчиков граничит с кулачной расправой.
Здесь мы совершенно беззащитны. Не пора ли договориться с зарубежными друзьями нашей детской словесности о тех принципах, которыми им надлежит руководствоваться, чтобы, вопреки их субъективным намерениям, их переводы не оказывались в таком вопиющем разногласии с подлинниками.
Во-первых, необходимо воссоздать в переводе музыкальную звукопись переводимого текста. Во-вторых, необходимо свести до возможного минимума процент отсебятин. Когда вы переводите стихотворения для взрослых (лирику или героический эпос), к вашим услугам большой ассортимент тех малозаметных нейтральных словечек и слов, которые во всяком переводе играют как бы роль катализаторов.
Работая над переводами детских стихов, вы лишены права прибегать к этой вольности, так как быстрые темпы стихов препятствуют отягощению текста таким тяжеловесным балластом.
Вообще было бы очень полезно для нашего общего дела, если бы иностранные переводчики стихов для детей возможно внимательнее изучили приемы и методы С. Я. Маршака в его переводах: английские народные песенки (например, «Потеряли котятки на дороге перчатки»), «Баллада о королевском бутерброде» А. Милна, «Горб верблюжий», «Если в окнах каюты», «На далекой Амазонке» Р. Киплинга — и великое множество других чужеземных шедевров, созданных для счастья детворы.
IV
Перевод «Крокодила» вышел некогда в издании Липпинкотта в Нью-Йорке. Перевела его известная поэтесса мисс Бэбетт Дейч (Deutsch). Мне очень больно высказывать порицание ее переводу, так как я
знаю, что перевод этот сделан от чистого сердца. Бэ-бетт Дейч — писательница широкого диапазона, большой и разносторонней культуры. Сейчас у меня на столе книга ее критических очерков «Поэзия нашего времени» («Poetry of our Time», 1963), где даны литературные портреты всех наиболее примечательных англо-американских поэтов XX века. Интересная и увлекательная книга. Недавно та же писательница обнародовала там же, в Нью-Йорке, «Антологию русской поэзии» («The Anthology of Russian Verse»), где представлены в ее переводах и Пушкин, и Блок, и Маяковский, и Маргарита Алигер, и Роберт Рождественский, и другие. В этой «Антологии» много для меня неприемлемого (например, систематическое обеднение рифм), но все же это очень почтенный и старательный труд.
«Крокодил» в ее переводе издан отлично. Красивый переплет, изящный шрифт. Издание так очаровало меня, что на первУх порах я наивно обрадовался его появлению. Я и теперь молчал бы о его недостатках, если бы предо мной не встал принципиальный вопрос: как же переводить русские стихи для детей, написанные в современном динамическом стиле?
Глава девятая
ПЕРЕВОДЫ ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ
КАЖДАЯ ЭПОХА ДОСТОЙНА ТОГО ПЕРЕВОДА, КОТОРЫЙ ОНА ТЕРПИТ ИЛИ КОТОРЫМ ВОСХИЩАЕТСЯ.
IT
Русская литература не сразу выработала такой идеал. Начиная с двадцатых годов минувшего века делом перевода завладели журналы, причем редакторы считали себя вправе кромсать переводы как вздумается. Особенно свирепо обращался с иностранными
1 Е. Эткинд. Поэзия и перевод. М.—Л., 1963, стр. 185—197.
авторами знаменитый Барон Брамбеус, редактор «Библиотеки для чтения». Он вымарывал у них десятки страниц и заменял их своими, приспособляя их к тому слою читателей, для которых и существовал его журнал.
Другие журналы избежали этого вопиющего варварства, но зато они создали плеяду равнодушных ремесленников, которые переводили спустя рукава одинаково суконным языком (лишь бы к сроку!) и Энтони Троллопа, и Жорж Санд, и Бульвера, и Бальзака, и Эжена Сю. Они-то и выработали тот серый переводческий жаргон, который был истинным проклятием нашей словесности семидесятых, восьмидесятых, девяностых годов. Особенность этих журнальных переводчиков та, что переводимые ими писатели все выходили на одно лицо, и Флобер оказывался похож на Шпиль-гагена, а Мопассан на Брет Гарта.
Они не замечали ни стиля, ни ритма, а передавали одну только фабулу, нисколько не заботясь о своеобразии писательской личности переводимого автора. Огромное большинство этих торопливых ремесленников состояло из нуждающихся женщин, эксплуатируемых издателями самым бессовестным образом. Среди них было немало талантливых, но словесная культура к тому времени пала так низко, требования, предъявляемые читающей публикой к искусству перевода, были так ничтожны и смутны, что вся их работа пропала, из всех переводов не осталось ни одного, который можно было бы сохранить для потомства, ибо верная передача фабулы еще не делает переводов художественными. Недаром нам пришлось забраковать без остатка почти всю переводческую продукцию того беспринципного времени: и переводы Шекспира, и переводы Мольера, и переводы Стерна, Дефо, Теккерея, Флобера, Марка Твена, Мопассана, Бальзака. Пришлось переводить этих писателей вновь, ибо прежние переводы были порочны по самому своему существу.
Лишь после революции, когда возникли такие издательства, как «Всемирная литература», «Academia», Гослитиздат, поставившие своей задачей дать лучшие переводы лучших иностранных писателей, максималь-
ная точность перевода стала непреложным законом. Новый читатель уже не желает довольствоваться «Дон-Кихотами», «Робинзонами», «Гулливерами» в пересказе разных безответственны" лиц, он требует таких переводов, которые заменяли бы подлинник.
Возьмите, например, сочинения Флобера, изданные в девяностых годах: этот хлам был явно адресован невзыскательным праздным читателям, ищущим в книге лишь пустой развлекательности. Кто такой был Флобер, где и когда он родился, как он написал свои книги, каковы были основные черты его творчества, какова была эпоха, когда ему пришлось творить, обо всем этом в тогдашнем издании вы не найдете ни слова. А перелистайте первое советское Собрание сочинений Гюстава Флобера. В каждом томе такое изобилие статей, посвященных его жизни и творчеству, такое множество всевозможных комментариев, объяснительных примечаний и прочее, что с первого же взгляда становится ясно: эти книги адресованы людям, не терпящим никакого верхоглядства. Для них произведения Флобера есть раньше всего ценнейший культурный памятник, который им необходимо изучить. Наряду с переводами его сочинений в этом издании напечатаны следующие пояснительные статьи редактора М. Д. Эйхенгольца и его ближайших сотрудников:
1. «Госпожа Бовари» как явление стиля». 2. «Творческая и литературная история «Госпожи Бовари». 3. «Методы портретного мастерства у Гюстава Флобера». 4. «О сатирическом романе «Бувар и Пекю-ше». 5. «О «Лексиконе прописных истин» Флобера». 6. «О «Трех повестях» Флобера». 7. «И. С. Тургенев как переводчик Флобера». 8. «Исторический и археологический комментарий к новелле «Иродиада». 9. «Техника литературной работы Флобера». 10. «Поэтика и стиль Флобера как единство». 11. «Характеристика корреспондентов Флобера».
Чисто художественное восприятие произведений того или иного иностранного автора неизменно сочетается у современных читателей с научно-исследовательским интересом к нему. И этот научно-исследова-
тельский интерес, столь характерный для нашего нынешнего отношения к искусству, способствовал коренному изме;::ллю самого типа изданий подобного рода.
Каковы были издания в прошлом, читатель может представить себе, познакомившись со старыми переводами Свифта. Свифт был одним из самых монументальных, лаконичных и четких писателей. Те мелкие, юркие, пустопорожние слова и словечки, которыми мы уснащаем нашу дряблую речь, не имели доступа на его страницы. Все эти между тем, а впрочем, необходимо отметить, нельзя не признать, с одной стороны, с другой стороны и проч. и проч., были ему органически чужды. А переводчики старого времени превратили его прямо-таки в графомана, страдающего недержанием речи.
Сравним с оригиналом хотя бы несколько фраз из «Путешествия Гулливера в страну лилипутов» в переводе М. А. Шишмаревой (СПб. 1906).
Свифт: «Он сказал мне в ответ, что я слишком уж мало живу среди них».
Шишмарева: «Милорд ответил несколькими (!) общими (!) местами на ту тему (!), что, дескать, я слишком недавно живу» (стр. 236).
Свифт: «Другой проект заключался в абсолютном упразднении слов — для сохранения здоровья и времени. ..»
Шишмарева: «Другой проект — проект абсолютного упразднения слов — представлял еще более радикальную меру в смысле упрощения речи. По словам своего изобретателя, он имеет сверх того большие преимущества с точки зрения народного здравия» (стр.248).
Иногда Свифт начинает главу «Гулливера» без всяких вступительных фраз. Шишмаревой эта гениальная прямота не по вкусу, и она сочиняет от имени Свифта такое вступление:
«Понимая, как должен интересоваться читатель Лагадской академией прожектеров, я, не откладывая, приступаю к описанию всего, что я там видел» (стр. 241).
Больше всего она боится, что юмор Свифта пока-< жется читателю слабым, и пробует усилить его своим остроумием.
Свифт, например, говорит:
«Каждый студент, проглотив такую пилюлю, обыкновенно сейчас же отходит к сторонке и заставляет ее выскочить назад».
Шишмарева переводит:
«Каждый студент, проглотив такую пилюлю, обыкновенно сейчас же отходит к сторонке и, заложив два пальца в рот (!), заставляет ее выскочить назад» (стр. 251).
И эти вечные добавления к тексту:
Свифт: «.. .будя неповоротливую тупость, обуздывая нахальство...»
Шишмарева: «.. .и таким образом приводя все дела к возможно скорому концу» (стр. 255).
Свифт: <и.. .школа политических прожектеров мне, признаюсь, не понравилась».
Шишмарева: «.. .на мой взгляд, она отличается совершенным отсутствием здравого смысла» (стр. 252).
Все это приводит к тому, что писатель монументального стиля начинает суетиться, жестикулировать, неврастенически дергаться, то есть опять-таки утрачивает основные черты своей личности.
В прежнее время причиной такого многословия зачастую бывали, конечно, рубли. Получив от издателя заказ, переводчик старался удлинить чуть не вдвое каждую строку переводимого текста, чтобы вышло возможно больше страниц и сумма гонорара возросла бы. Типичным образцом такого перевода, который я назвал бы «коммерческим», может служить известный роман «Принц и нищий» Марка Твена, переведенный Львом Уманцем для московского издателя Сытина. Переводчик поставил себе откровенную цель: из каждой строки сделать две, а при возможности — три. И это ему вполне удалось. Стоит кому-нибудь в подлиннике крикнуть:
«Да здравствует король Эдуард!» — в переводе он будет кричать без конца:
«Да здравствует новый король! Да здравствует наш
любимый монарх! Да здравствует Эдуард, король Англии! Да здравствует на многие лета!»
А если автор в подлиннике скажет:
«Кончилось царство крови» —переводчик, считая такую короткую фразу убыточной, нагрузит ее десятком синонимов или, как выражался Даль, тожде-словов:
«Настал конец царству крови, царству жестоко-стей, насилий, убийств и виселиц. Настало царство кротости, милосердия, любви, сострадания».
Хорошо, что в русском языке так много всевозможных синонимов. Эти барышники собирали с них немалую дань. А когда у них иссякали синонимы, они тотчас находили другие ресурсы, которые были, пожалуй, доходнее всех тавтологий. Я говорю о пояснительных фразах, многословно комментировавших то, что не требовало никаких комментариев.
В подлиннике, например, Марк Твен говорит:
«.. .держал за руку принца, нет, короля...»
А у Льва Уманца в переводе читаем:
«.. .держал за руку принца, или, вернее сказать, короля, так как теперь маленький Эдуард был уже королем по смерти Генриха VIII» '.
Читателю и без того все понятно, но нужно же переводчику выжать наибольшее количество строк! Это перевод паразитический. Он разъедал всю ткань перевидимого текста, высасывал из него все соки и сам разбухал безобразным наростом.
В «Принце и нищем» есть забавное упоминание о том, что у Тома Кэнти во время обеда в королевском дворце сильно чешется нос, и он, не зная, каков должен быть в данном случае придворный этикет, скребет его рукой.
Но паразитирующему переводчику этого мало, и он присочиняет такую концовку:
«.. .Схватив салфетку, он [Том Кэнти] преспокойно поднес ее к носу и высморкался» (!!)2,
'Марк Твен. Принц и нищий. Перевод Льва Уманца. М, 1918, стр. 78. 2 Там же.
Высморкался в салфетку — такая лейкинщина совершенно чужда Марку Твену, но зато она дала переводчику несколько добавочных строк.
В дореволюционное время в наиболее безответственных кругах переводчиков этот метод процветал необычайно.
Например, «Приключения Тома Сойера» (того же Марка Твена) в роскошном издании А. С. Суворина разбухли от переводческих отсебятин на целую треть.
Марк Твен, например, говорит:
«Достали пачки свечей...»
Переводчик:
«Вытащили из корзинки пачку свечей, нарочно припасенных догадливой миссис Тачер».
Марк Твен:
«Утром в пятницу Том услыхал...»
Переводчик:
«Хотя и говорят, что пятница тяжелый день, но в это утро Тома ожидала приятная новость» (272, 275).
Вот такими лишними словами переводчик, как липкой смолой, обволакивал всякую фразу, совершенно заглушая голос автора.
В советской литературе этих барышников слова уже не имеется, и я упоминаю о них лишь в историческом плане.
т
Мне уже случалось говорить на предыдущих страницах о высоком качестве нового тридцатитомного издания Диккенса, осуществленного Гослитиздатом в 1957—1963 годах при ближайшем участии таких блистательных переводчиков, как М. Лорие, Н. Дарузес, С. Бобров, М. Богословская, Т. Литвинова и другие. Издание отличается строгой научностью. Переводчиками досконально изучены детали английского быта тех исторических эпох, которые изображаются Диккенсом, и вообще за каждым словом перевода вы чувствуете основательные научные знания. Это чувство еще более усиливается, когда в конце каждого тома
вы читаете авторитетные комментарии А. Аникста, Д. Шестакова, Н. Дезен и других.
Чтобы читателям стало понятно, каков характер того роста, который происходит на наших глазах в этой области, я считаю не лишним напомнить о тех переводах Диккенса, которые на исходе двадцатых годов были обнародованы тем же издательством. В качестве редактора лучших романов Диккенса выступил известный в те времена журналист Иван Жилкин.
Я беру одну из этих книг и читаю:
«Желаю вам как можно чаще (!) возвращаться (!) с того света (!)» (Д., 308) '.
С того света? Как можно чаще? Я смотрю в английский текст и вижу, что у Диккенса сказано:
«Желаю здравствовать многие лета!»
Переводчик не понял английского приветствия many happy returns и придумал от себя небывальщину, а Жилкин сохранил этот вздор.
Переворачиваю страницу, читаю:
«Выгоняла из трубы беса» (450). Сравниваю с английским текстом и вижу, что у Диккенса сказано:
«Беседовала с невидимым родственником».
Беру другую книгу и читаю:
«Эта несчастливая женщина... ей нельзя глаз показать ни на улице, ни в церкви».
Снова сравниваю с английским текстом и вижу, что у Диккенса сказано:
«Могилы на кладбище не содержат червей, которых люди гнушались бы более».
Переводчик смешал женщину с могильным червем, а кладбище с церковью, так как у англичан эти слова имеют отдаленное сходство (wurem и woman, churchyard и church; wurem — worm — «простонародная» форма).
У Диккенса: «дернул за нос»; у Жилкина: «толкнул наотмашь» (304).
1 Цифры в скобках указывают страницы издания «Давида Копперфильда». М.—Л., 1926. Если перед цифрой стоит Д., ссылка сделана на издание «Домби и сын». М.—Л., 1928.
У Диккенса: «после обеда»; у Жилкина: «утром» (447).
У Диккенса: «на полях своих книжек»; у Жилкина: «на стенах» (Д., 449).
Переводчик иногда до того распоясывается, что придает фразам Диккенса прямо противоположный им смысл. У Диккенса, например, сказано: «короткие руки»; он переводит: «длинные руки» (Д., 69).
Диккенс пишет: «дни»; он переводит: «ночи» (417).
У Диккенса: «есть надежда»; он переводит: «надежды нет» (Д., 279).
У Диккенса: «без всякого неудовольствия»; он переводит: «с явным неудовольствием» (285).
У Диккенса: «люди, шатаясь, идут под тяжелой ношей»; он переводит: «люди отдыхают группами» (450).
Впрочем, с Жилкина взятки гладки.
Но самого пристального изучения заслуживает тот переводчик, которого он «редактировал» с таким откровенным цинизмом.
У переводчика было знаменитое имя — Иринарх Введенский. В середине XIX века он считался лучшим переводчиком. Русские читатели в течение долгого времени знали Диккенса главным образом «по Иринарху Введенскому». И, конечно, никто не станет отрицать у него наличие большого таланта, но это был такой неряшливый и разнузданный (в художественном отношении) талант, что многие страницы его переводов — сплошное издевательство над Диккенсом. Не верится, что такая (почти кулачная) расправа с английским писателем была без всякого протеста допущена русским образованным обществом.
У Диккенса, например, говорится:
«Самые черные дни слишком хороши для такой ведьмы».
Иринарх Введенский переводит:
«А что касается до водяной сволочи, то она, как известно, кишмя кишит в перувианских рудниках, куда и следует обращаться за ней на первом корабле с бом-базиновым флагом».
Переводчик сочинил от себя всю эту затейливую фразу и великодушно подарил ее автору.
Впрочем, автором он склонен считать скорее себя, чем Диккенса. Иначе он не сочинял бы целых страниц отсебятины, которая в течение семидесяти лет считалась у нас сочинением Диккенса.
На стр. 190 девятого тома Собрания сочинений Ч. Диккенса (издательство «Просвещение») мы читаем, например, такую тираду:
«Торговый дом, который приобрел громкую и прочную славу на всех островах и континентах Европы, Америки и Азии... Мой истинный друг, почтенный Робинзон, надеюсь, ничего не имеет против этих истин, ясных, как день, для всякого рассудительного джентльмена, обогащенного удовлетворительным запасом опытности в делах света».
В этой тираде нет ни единого слова, которое принадлежало бы Диккенсу. Всю ее с начала до конца сочинил Иринарх Введенский, потому что ни «Домби и сын», ни «Копперфильд», ни «Пиквик» никаких вариантов не имеют и позднейшим переделкам со стороны автора не подвергались.
В пылу полемики с журналом «Современник» Иринарх Введенский сам заявил о своем переводе «Домби и сына»: «В этом изящном переводе есть целые страницы, принадлежащие исключительно моему перу»'.
В переводе «Давида Копперфильда» он сочинил от себя конец второй главы, начало шестой главы и т. д. Даже названия глав нередко являются его измышлением. Он вообще полагал, что было бы лучше, если бы «Копперфильда» и «Домби» написал не Диккенс, а он. Диккенс, например, изображает, как жестокий педагог мистер Крикль сам, по своей воле, снял со спины у школьника позорный ярлык.
Переводчику это явно не нравится. Ему кажется, что было бы лучше, если бы кто-нибудь вступился за этого школьника, защитил бы его от мистера Крикля, и вот, не обращая внимания на Диккенса, Иринарх Введенский сочиняет ч ".кое:
«Стирфорс, по мере возможности, ходатайствовал за меня перед особой мистера Крикля, и благодаря
1 «Отечественные записки», 1851, № 9, стр. 75. 802
этому ходатайству меня освободили наконец от ярлыка, привязанного к моей спине» *.
Все это — собственное сочинение Иринарха Введенского; у Диккенса Стирфорс ни за кого не ходатайствовал и не хотел ходатайствовать, потому что у Диккенса он эгоист, заботящийся лишь о себе. А у Введенского он гораздо дс'рее.
У Диккенса сказано:
«Я не хочу его видеть!» — он переводит:
«О, я хочу его видеть!»2 —
и тем весьма существенно изменяет психику героя романа.
У Диккенса сказано:
«Жития святых мучеников», — он переводит:
«Похождения героев кувыркательной профессии»3.
Ему кажется, что так гораздо лучше. Скажут, что тут отчасти виновата цензура, которая запретила упоминать в романе мучеников, но не цензура же заставила Иринарха Введенского сделать этих мучеников клоунами!
И, кроме того, Введенский чуть не на каждой странице навязывает Диккенсу словесные вензеля и курбеты.
У Диккенса сказано: «назовите это фантазией». Введенский не может не сказать: «назовите это фантазией или химерической гипотезой».
У Диккенса сказано:
«Я поцеловал ее!» —
Введенскому этого мало. Он пишет:
«Я запечатлел поцелуй на ее вишневых губках».
Если Диккенс говорит: «она заплакала», Введенский считает своим долгом сказать: «слезы показались на прелестных глазах милой малютки». Галантность его доходит до того, что все части женского тела он
1 Ч. Диккенс. Давид Копперфильд, ч. I. Перевод Иринарха
Введенского. Собрание сочинений, т. IX. СПб., книгоиздательство
«Просвещение», 1906, стр. 163.
2 Там же, стр. 76.
8 Там же, стр. 264.
зоз
обычно превращает в уменьшительные. У женщины, по его мнению, не голова, а головка, не щека, а щечка, не зубы, а зубки, не глаза, а глазки.
Встречая у Диккенса слово «приют», он непременно напишет: «приют, где наслаждался я мирным счастьем детских лет».
И если у Диккенса сказано «дом», он переведет это слово так:
«Фамильный (!) наш, сосредоточенный пункт моих детских впечатлений» '.
К довершению бедствия он не понимал обыкновеннейших английских слов и ежеминутно попадал впросак. В «Копперфильде» на стр. 138 мы читаем:
«Он стоит у швейцарской ложи».
Что за швейцарская ложа? Разве швейцары—масоны? Или дело происходит в театре?
Нет, в подлиннике сказано: lodge. Это значит: ком-пата привратника, сторожка.
Слово speaker он переводит: «самый громогласный оратор Нижней палаты», а между тем, наоборот, это самый тихий, молчаливый человек во всем парламенте, почти не произносящий ни слова: председатель палаты общин.
Выражений технических Иринарх Введенский не понимал никогда. Военный корабль — man of war — оказывался у него военным человеком! Когда в детстве я читал «Копперфильда», помню, меня очень взволновало, что этого мальчика чуть было не сослали на какой-то Ковентрийский остров. Мне чудилось, что Ковентрийский остров это нечто вроде Сахалина, гиблое место для каторжников. Я искал этот остров на карте и не нашел его до нынешнего дня, потому что Ковентри вовсе не остров, а прелестный городок в центре Англии, разбомбленный фашистами во время последней войны. Выражение «послать в Ковентри» есть выражение фигуральное, и означает оно — бойкотировать, подвергнуть бойкоту. Маленький Давид опасался,
1 Ч. Диккенс. Давид Копперфильд, ч. I. Собрание сочинений, т. IX. СПб., издательство «Просвещение», 1906, стр. 251, 260, 270.
что товарищи будут его избегать, не пожелают знаться с ним. Иринарх же Введенский сделал из этого чудовищную фразу:
«Что если они, с общего согласия, отправят меня в ссылку на Ковентрийский остров!»
Как будто школьники — коронные судьи, которые могут присудить человека к отбыванию каторжных работ!
Не зная английского, Иринарх Введенский не знает и русского.
Он, например, пишет:
«Это она сделала скороговоркою» (89). «Я выглядываю девочкой» (84). «Я облокотился головою» (143). «Жестокосердые сердца» (230). «Шиповничья изгородь» (41).
О, недаром Диккенс в одном разговоре назвал Введенского— Вреденским! ' Нет ни одной страницы, которую этот человек перевел бы вполне доброкачественно.
И все же мне милы его переводы. Пусть у него много ошибок, но без него у нас не было бы Диккенса: он единственный из старых переводчиков приблизил нас к его творчеству, окружил нас его атмосферой, заразил нас его темпераментом. Он не понимал его слов, но он понял его самого. Он не дал нам его буквальных выражений, но он дал нам его интонации, его жесты, его богатую словесную мимику. Мы услышали подлинный голос Диккенса — и полюбили его. Введенский в своих переводах словно загримировался под Диккенса, усвоил себе его движения, походку. Он не воспроизвел его букв, но воспроизвел его манеру,
1 См. четвертую главу шестой книги самой ранней биографии Диккенса, написанной Джоном Форстером. Там цитируется письмо, которое получил Диккенс от Введенского в 1848 году, причем подпись расшифрована так: Тринарх Вреденский (Wredenskii). (The Life of Charles Dickens by John Forster. London, vol. II, p. 46). См. также статью М. П. Алексеева «Встреча Диккенса с И. И. Введенским» в книге: «Чарльз Диккенс. Библиография русских переводов и критической литературы на русском языке, 1838—1960». М„ 1962,
стиль, ритмику. Эта буйная стремительность необузданных фраз, которые несутся по страницам, как великолепные кони, передана им превосходно. Положительно, он и сам был Диккенсом — маленьким, косноязычным, но Диккенсом. Конечно, отсебятина — недопустимая вещь, но иные отсебятины Введенского до такой степени гармонируют с текстом, что их жалко вычеркивать. И кто знает, вычеркнул ли бы их сам Диккенс, если бы они попались ему под перо! Все помнят, например, того человека на деревянной ноге, который был сторожем в школе, где обучался Давид Копперфильд. Введенский называет его Деревяшка.
«Деревяшка ударил», «Деревяшка сказал...»
И это так по-диккенсовски, так входит в плоть и кровь всего романа, что с разочарованием читаешь у Диккенса:
«человек на деревянной ноге ударил...», «человек на деревянной ноге сказал...»
Иногда кажется, что в переводе Введенского Диккенс— более Диккенс, чем в подлиннике. Это, конечно, иллюзия, но мы всегда предпочтем неточный перевод Введенского «точному» переводу иных переводчиков. Со всеми своими отсебятинами он гораздо ближе к оригиналу, чем самый старательный и добросовестный труд какого-нибудь В. Ранцова, или М. П. Воло-шиновой, или Н. Ауэрбаха — позднейших переводчиков Диккенса. Сюда же нужно присоединить переводы под редакцией М. А. Орлова.
Писателя, богатого великолепными словесными красками, переводило Кувшинное Рыло, никогда ничего не писавшее, кроме канцелярских бумаг. Бедный Диккенс говорил у Орлова в «Холодном доме» вот таким языком:
«Меня удивляло, что, если миссис Джиллиби исполняет свои главные и естественные обязанности не раньше, чем наведет телескоп на отдаленный горизонт и не отыщет там других предметов для своих попечений, то, вероятно, она принимала много предосторожностей, чтобы не впасть в нелепость...»
«Я... перенесла множество тщеславия с другим множеством...»
«Он не мог понять, для чего, хотя, быть может, это было уже так предназначено самой судьбой, что один должен коситься для того, чтобы другой к своему особенному удовольствию выставлял напоказ и любовался своими шелковыми чулками» :.
Эти дубовые переводы текстуально точны, но кто не предпочтет им переводов Введенского, в которых, несмотря ни на что, есть дыхание подлинного Диккенса.
Характерно, что в сороковых и пятидесятых годах XIX века своевольное обращение Иринарха Введенского с подлинником казалось читательской массе нормальным и почти не вызывало протестов. Вплоть до революции, то есть семьдесят лет подряд, из поколения в поколение, снова и снова они воспроизводились в печати и читались предпочтительно перед всеми другими, и только теперь, когда дело художественного перевода поставлено на новые рельсы, мы вынуждены начисто отказаться от той соблазнительной версии Диккенса, которая дана Иринархом Введенским, и дать свою, без отсебятин и ляпсусов, гораздо более близкую к подлиннику. Если бы Введенский работал сейчас, ни одно издательство не напечатало бы его переводов. И та теория, которой он хотел оправдать свой переводческий метод, воспринимается «ами в настоящее время как недопустимая ересь.
Эту теорию он обнародовал в «Отечественных записках» 1851 года, когда в журналах возникла полемика по поводу вольностей, допущенных им в переводе Теккерея. Теория заключалась в том, что переводчик имеет все права уснащать свой перевод отсебятинами, если его перо «настроено» так же, как и перо самого романиста.
Насчет своего «пера» Иринарх Введенский не сомневался нисколько, ибо видел в своих переводах «художественное воссоздание писателя».
«.. .При художественном воссоздании писателя, — говорил он в статье, — даровитый переводчик (то есть
1 Чарльз Дийкенс. Холодный дом. Перевод «Современника» под редакцией М. А. Орлова. СПб., 1910, стр. 544, 555, 572.
сам Иринарх Введенский. — К. Ч.) прежде и главнее всего обращает внимание на дух этого писателя, сущность его идей и потом на соответствующий образ выражения этих идей. Сбираясь переводить, вы должны вчитаться в вашего автора, вдуматься в него, жить его идеями, мыслить его умом, чувствовать его сердцем и отказаться на это время от своего индивидуального образа мыслей» '.
Так что, если послушать Иринарха Введенского, его отсебятины, в сущности, совсем не отсебятины. «Художественно воссоздавая» роман Теккерея, он, по его утверждению, начисто отказывается от собственной личности, чувствует себя вторым Теккереем, наместником Теккерея в России, и ему естественно при таком самочувствии требовать, чтобы всякая строка, им написанная, ощущалась как строка самого Теккерея. Не уличайте же его в сочинении целых страниц, которые он навязывает английскому автору. Он пишет их отнюдь не в качестве Иринарха Введенского, его пером в это время водит «дух» самого Теккерея.
Вот какой величавой теорией пытался Иринарх Введенский оправдать беззаконные вольности своего перевода.
А когда критика указала ему, что при такой системе «художественного воссоздания» иностранных писателей он, помимо всего прочего, непозволительно русифицирует их, — он объявил эту русификацию одной из своих главнейших задач.
«Перенесите, — говорил он переводчикам, — переводимого вами писателя под то небо, под которым вы дышите, и в то общество, среди которого вы развиваетесь, перенесите и предложите себе вопрос, какую бы форму он сообщил своим идеям, если б жил и действовал при одинаковых (?!) с вами обстоятельствах?» 2
Оттого-то у Иринарха Введенского и Диккенс, и Теккерей, и Шарлотта Бронте сделались российскими
1 Иринарх Введенский. О переводах романа Текке
рея «Vanity Fair». «Отечественные записки», 1851, №9, стр.61—81.
2 Там же, стр. 70.
гражданами, жителями Песков или Охты. В полном согласии со своими теориями он перенес их под петербургское небо, в общество коллежских и титулярных советников, и мудрено ли, что у него в переводах они стали «тыкать» лакеям, «ездить на извозчиках», «шнырять в подворотни», что клерков он заменил приказчиками, писцов — писарями, пледы — бекешами, кепи — фуражками, таверны — трактирами, то есть в значительной степени перелицевал буржуазное на дворянски-чиновничье.
Этот литературный манифест Иринарха Введенского в настоящее время еще сильнее подчеркивает всю неприемлемость его установок. Нынче такое перенесение одной бытовой обстановки в другую допустимо только в опереттах и фарсах.
Все беллетристическое дарование Иринарха Введенского, весь гор'ячий его темперамент, вся пластика его языка не могли придать силу и действенность его ошибочным и пагубным теориям о «художественном воссоздании писателя».
Конечно, советским мастерам перевода близка его страстная ненависть к тупому буквализму, к рабски формалистической точности, к пассивному калькированию слов, но наряду с этим они, как мы видели, требуют от себя той строгой дисциплины ума, того безусловного подчинения переводимому тексту, которых они могут достичь лишь при научно-исследовательском подходе к своему материалу.
«Не надо забывать, — говорит Иван Кашкин,— что вопиющие недостатки и явные достоинства перевода Введенского по большей части — не случайные небрежности или удачи, они — дань времени. Переводы Введенского были немаловажными факторами литературной борьбы 40-х годов, они — боевые этапы русской литературы и русского литературного языка.
Почва для появления и, главное, для успеха переводов Иринарха Введенского была подготовлена»'.
И критик меткими чертами рисует низменные вку-
1 Иван Кашкин. Мистер Пиквик и другие. «Литературный критик», 1936, № 5, стр. 213.
сы той литературной среды, которая породила Иринарха Введенского. В сделанную им характеристику хочется внести корректив: Иринарх Введенский был крайний радикал, друг Чернышевского, ярый приверженец Гоголя, и ни Бенедиктов, ни Вельтман, ни тем более Сенковский, которых имеет в виду Кашкин, не вызывали в нем никакого сочувствия. Говоря про его переводы, нельзя забывать о могучем влиянии Гоголя.
Но общий вывод Кашкина глубоко верен. Точность есть понятие изменчивое, диалектическое. Поэтому — скажу от себя — вы никак не можете предугадать, что будет считаться точным переводом в 1980 или в 2003 году. Каждая эпоха создает свое представление о том, что такое точный перевод'.
1 Первая попытка дать научный обзор последовательных стадий переводческой мысли в России принадлежит А. В. Федорову в его книге «Введение в теорию перевода». М., 1958, стр. 355— 371. Дополнением к этому обзору служит статья Ю. Д. Левина «Об исторической эволюции принципов перевода» в сб. «Международные связи русской литературы». М.—Л., 1963.
Глава десятая
РУССКИЕ «КОБЗАРИ»
Ill
ОГЛАВЛЕНИЕ
ПРО ЭТУ КНИГУ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. СЛОВАРНЫЕ ОШИБКИ .,,,... 12
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПЕРЕВОД-ЭТО АВТОПОРТРЕТ ПЕРЕВОД
ЧИКА .................................................................................................... 22
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ . ,...................... 56
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. БЕДНЫЙ СЛОВАРЬ - II БОГАТЫЙ 96
ГЛАВА ПЯТАЯ. СТИЛЬ................................................................ 115
ГЛАВА ШЕСТАЯ. СЛУХ ПЕРЕВОДЧИКА. — РИТМИКА. —
ЗВУКОПИСЬ................................................................................... 170
ГЛАВА. СЕДЬМАЯ. СИНТАКСИС. - ИНТОНАЦИЯ- - К МЕ
ТОДИКЕ ПЕРЕВОДОВ ШЕКСПИРА............................................... 185
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. СОВРЕМЕННОЕ (Этюды о переводчиках
новой эпохи)................................. •............................................ 222
I. Маршак ....................................................... 222
II. В защиту Бернса................................................. 231
III. Высокие звезды................................................. 242
IV. Еще про неточную точность............................... 250
V. «Дон-Жуан»........................................................ 255
VI. Сердцебиение любви........................................... 262
VII. Записки пострадавшего....................................... 266
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПЕРЕВОДЫ ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ . . 276
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. РУССКИЕ «КОБЗАРИ» (На путях к со
временному стилю).................................................. ,............................... 311
I. Искажение смысла............................................. 31Й
II. Борьба со стилем Шевченко......................... 322
III. Словарные ляпсусы........................................... 330
IV. Искажение мелодики....................................... 334
V. Особые трудности............................................ 340
VI. Русские «Кобзари». Иван Белоусов, Андрей
Колтоновский, Федор Сологуб 344
VII. Рецидив формализма......................................... 358
VIII. Советский стиль переводов Шевченко , . 360
IX. Шевченко в великой семье............................... 375
биография книги , ,............................................................... 380
ЧУКОВСКИЙ КОРНЕИ ИВАНОВИЧ высокое искусство
М., «Советский писатель», 1968, 384 стр. Тем. план вып. 1968 г. № 361.
Художник В. Г. Виноградов Редактор Л. А. Шубин Худож. редактор Н. С. Лаврентьев Техн. редактор В. Г. К о м м
Корректоры: Л. Э. Казакевич и И. Ф. Сологуб
Сдано в набор 18/1 1968 г. Подписано в печать 9/Х 1968 г. А 09924. Бумага 84уЮ8'/з2, № 1. Печ. л. 12(20,16). Уч.-изд. л. 17,31. Тираж 25000 экз. Зак. № 100. Цена 92 к.
Издательство «Советский писатель», Москва К-9, Б. Гнездниковский пер., 10
Ленинградская типография № 5 Главпо-лиграфпрома Комитета по печати при Со-дете Министров СССР. Красная ул., 1/3
– Конец работы –
Используемые теги: про, эту, книгу0.056
Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: ПРО ЭТУ КНИГУ
Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:
Твитнуть |
Новости и инфо для студентов